Костюм к конфирмации. Брендан Биэн

Неделями только и было разговоров что симония, да святотатство, да злодеяния, вопиющие к небу об отмщении, и у каждого в руках здоровенный зеленый катехизис — это когда мы возвращались из школы по Норт-Серкюлер-роуд. А после чая, у задней стены пивоварни, и чинарик по кругу, чтобы прочистить мозги; и опять: что такое чистый духом и — эй, не приканчивай, тут еще Биллсеру разок курнуть — и как я понимаю, что есть вероотступничество, и ад, и рай, и отчаяние, и гордыня, и надежда. Большие ребята, кому уже исполнилось тринадцать, ветераны прошлогодней конфирмации, нас стращали: выгонит вас епископ из церкви, если не ответите ему на вопросы, и бродить вам тогда по улицам в новом костюме и пальто, и гордиться‑то будет нечем — вырядились в пух и прах, а идти некуда. Но взрослые говорили: да не слушайте вы их, это они хотят на вас страху нагнать, просто им завидно — ведь у них‑то конфирмация позади и больше уже никогда не будет. В школе нам отвели отдельный класс — на самые последние денечки, и вообще мы считались людьми особого сорта. Иногда, правда, становилось не по себе: вдруг епископ начнет тебя спрашивать, и ты не сумеешь ответить на его вопросы? А еще мы пугались, когда матери при нас жаловались, что одежда для мальчиков очень уж дорога:

— Двадцать два шиллинга шесть пенсов за твид, надо же, да за такую цену пай в лавке откупить можно. Я очень даже подумываю — раз такое дело, не пойти ли ему просто в фуфайке и штанах.

— Истинная правда, мэм, — вторит ей другая, и таким манером они подбадривают друг дружку. — Вот и я все твержу — какая разница, в чем идти, были бы они сами хорошие и неиспорченные.

Но что проку быть хорошим и неиспорченным, если придется идти в фуфайке и штанах, а все другие ребята явятся в новеньких костюмах, кожаных перчатках, коричневых башмаках и школьных фуражках! Братьев Кауэн совсем застращали. Они были близнецы, обоим по двенадцать, и, казалось, все взрослые с нашей улицы жаждут, чтобы они конфирмовались в фуфайке и в штанах, и каждый говорил, что их матери, бедняжке, в один год нипочем не справить одежду двоим сразу, и надо бы ей пойти к сестре Монике, попросить, чтобы одному отложили. А братья Кауэн договорились между собой: если до этого дойдет, решить дело дракой у задней стены пивоварни, и кто возьмет верх — будет конфирмоваться, а другому пускай откладывают.

Меня эта сторона дела не так уж тревожила. Мой старик держал лавку и обычно зарабатывал неплохо. И потом, бабушка моя — она жила в верхнем этаже соседнего дома — была женщина смекалистая и деловитая. У нее водились деньги, так что она целыми днями лежала в постели — потягивала портер или эль, нюхала табак и болтала с соседками, забегавшими к ней поделиться свежими новостями. Вставала она лишь для того, чтобы спуститься по лестнице на один марш и проведать свою соседку мисс Маккэн, занимавшую внизу заднюю комнатку.

Мисс Маккэн строчила на швейной машинке — шила саваны. Иногда девушки из нашего квартала заказывали ей платья или костюмы, но шила она все больше саваны. Это дело верное, говаривала мисс Маккэн, и потом — не нужно всякий раз покупать выкройки, тут мода никогда не меняется, даже зимой и летом одна и та же. Саваны ее смахивали на длинную коричневую рубаху, только с капюшоном — его надвигали покойнику на лицо, прежде чем привинтить крышку гроба. С одного рукава свешивалось что‑то вроде флажка из той же материи: на всех четырех углах — шелковые розетки, а в середине — буквы «И.Н.С.», что, по сло-

вам мисс Маккэн, означало «Искал, надеялся, страдал».

Бабушка и мисс Маккэн любили меня больше, чем других ребят. А я люблю, когда меня любят, и потому мне оставалось только одобрять их вкус.

Иногда к нам заходила тетя Джек — она доводилась теткой не только мне, но и отцу и жила неподалеку от водохранилища, из которого город снабжался водой до того, как она стала поступать с Уиклоу. Тетя Джек уверяла, что вода из водохранилища была куда вкуснее нынешней. На что мисс Маккэн говорила: уж кому об этом судить, как не тете Джек. Потому что она была немножко тронутая, тетя Джек. Ни портера, ни эля в рот не брала, табак не нюхала и, как утверждал мой отец, на мужчин тоже никогда особенно не заглядывалась. Кроме того, считала, что мыться надо очень часто, и правила этого придерживалась неукоснительно. Бабушка купалась раз в году, все равно — была она чистая или грязная, а в остальное время не очень‑то усердствовала на этот счет.

Тетя Джек то и дело совершала на нас грозные набеги, чтобы не давать бабушке прикладываться к спиртному и нюхать табак, заставляла ее вставать с самого утра, мыться, готовить и съедать то, что сварено. Бабушка была позолотчица, в свое время работала в лучшей мастерской города, и уже в шестнадцать лет ей платили столько же, сколько мужчинам. Она любила и свежую свинину, и мясные консервы, но терпеть не могла варить картошку — прислуга я, что ли, говорила она, и вообще лучше покупать хрустящий картофель, он вкуснее. Когда ее оставляли в покое, есть с ней было одно удовольствие. У нее всегда водились консервы: всякие вкусности, и мясо со специями, и студень, а еще — всевозможные приправы, прямо из лавки, которую держал один немец на нашей улице. Но после очередного визита тети Джек бабушке приходилось подниматься с постели, перемывать все, что скопилось за неделю, потом тушить мясо, варить капусту и ливер. Тетя Джек очень нахваливала и бараньи головы: ведь они такие дешевые и питательные.

Однако баранью голову бабушка сварила один-единственный раз. В свое время она была первоклассной позолотчицей и работала в мастерской на Юстас-стрит, но с бараньими головами ей дело иметь не доводилось. Когда она извлекла голову из горшка и выложила на блюдо, мы от испуга сели; смотрим на нее, а самих так и трясет — голова и без того была страшенная, когда ее только клали в горшок, а уж теперь от ее вида прямо сердце заходилось: из глазниц льет суп, большущие зубы оскалены в неукротимой ярости. Ну кто бы подумал, что у барана может быть такой злобный, мстительный взгляд, зашептала бабушка, ни дать ни взять голова старикашки, и выкинь ты ее, бога ради, в окно. Баранья голова продолжала пялиться на нас, но я зашел сзади, схватил блюдо, метнулся к окну и молниеносно вышвырнул ее на улицу. Бабушке пришлось подкрепиться стаканчиком виски — она была сама не своя.

С тех пор у нее всегда стоял на газовой конфорке «дежурный горшок», как она его называла. Кучка костей — и вообще, по словам самой бабушки, всякая гадость, что под руку попадет, — день и ночь варилась в этом горшке на маленьком огонечке. Мы с ней уплетали ветчину, калифорнийские ананасы и лососину, а на конфорке неизменно стоял горшок доброго питательного супа — пусть теперь тетя Джек хоть по трубе к нам спускается, словно души усопших праведников полночной порой. Бабушка говорила, что денег за газ ей ничуть не жалко — вспомнить только, как глазела на нее баранья голова. А с «дежурным горшком» всего и было хлопот, что время от времени плеснуть туда воды да бросить какие‑нибудь ошметки, которые присылал мясник, — кости или обрезки легких. Тетя Джек и ячмень считала очень полезным, так что рядом с конфоркой у нас стоял початый пакет ячневой крупы, и мы бросали в горшок щепотку — другую, едва заслышим на лестнице ее шаги. «Дежурный горшок» кипел на огне годами, и, лишь когда бабушка умерла, на него обратили внимание. Все по очереди пробовали варево, тут же его выплевывали и спрашивали, что бы это могло быть такое. Одни утверждали, что это мастика, другие (и таких было больше) — что позолота, а третьи — что клей. Однако все сошлись на том, что оставлять это месиво опасно — ведь тут и малые дети ходят, — так что его без дальних проволочек выплеснули в окошко, то самое, куда в свое время полетела баранья голова…

Мисс Маккэн твердила бабушке, чтобы та не обращала на тетю Джек внимания и спала бы себе по утрам, сколько душе угодно. Они договорились, что мисс Маккэн ведет наблюдение за лестничной площадкой и будет все время начеку: если появится тетя Джек, зазовет ее к себе, подаст нам сигнал — постучит кочергой по каминной решетке, как будто мешает угли, — а сама минутку — другую поболтает с тетей Джек о платьях и костюмах, саванах и шляпках. В одно такое утро, когда мисс Маккэн приняла меры, чтобы отсрочить боевые действия и дать бабушке время вылезть из кровати, влезть в платье и быстренько провести по лицу полотенцем, у них с тетей Джек зашел разговор о костюме, в котором я буду конфирмоваться.

Перед тем как мне идти к первому причастию, бабушка запустила руку глубоко — глубоко под матрац, отправила нас с тетей Джек в поход по дорогим магазинам, и я вернулся с таким костюмом — загляденье. Но на этот раз мисс Маккэн объявила: на саваны особого спроса нет, потому что зима выдалась мягкая, и она с радостью сошьет мне костюм сама, если тетя Джек купит материю. Я чуть было не заревел от ужаса, когда представил себе, во что эти старухи меня вырядят, но пришлось сделать вид, будто я страшно рад, — так загорелась мисс Маккэн. Она спросила тетю Джек, помнит ли та, в чем конфирмовался мой отец. Сам‑то он помнил. И говорил, что не забудет вовек. Его обрядили в темно — лиловый бархатный костюмчик с кружевным воротником. У меня кровь застыла в жилах, когда он мне про это рассказал.

На костюм мне набрали синей саржи, и это было не так уж плохо. Штаны тоже сшили вполне сносные. С мальчишескими штанами особенно не намудришь, они все на один лад — я только просил старушек, чтобы они избавили себя от лишних трудов и не пришивали по три пуговки на каждую штанину. С жилетом все было в порядке, и потом, ведь его все равно под пиджаком не видно. Но когда дело дошло до пиджака… Вот это и был форменный разгром при Аугриме.

Лацканы мне сделали узюсенькие — вроде как на снимках Джона Л. Салливена и Джентльмена Джима в журнале «Ринг», а пуговицы — с блюдце величиной, ну, или с кружок на другой стороне его донышка, и когда я увидел, что их пришивают, то чуть не зарыдал — бросился домой, к маме и стал умолять ее, чтоб раздобыла любую одежку, пусть хоть фуфайку и штаны, только бы мне не показываться на людях в этом наряде. Но мама сказала: тетя Джек и мисс Маккэн сделали такую любезность, взяв на себя все хлопоты и расходы, и с моей стороны черная неблагодарность, что я этого не оценил. А отец добавил: мисс Маккэн до того искусная портниха — люди даже умирают, лишь бы облачиться в ее изделия, и продукцию ее можно обнаружить на лучших кладбищах города. Над этой своей шуткой он сам хохотал до упаду, а потом объявил: его, мол, отправили на Норт-Уильям-стрит в лиловом бархатном костюмчике с кружевами, и ничего, сошло, так уж мне и подавно незачем кукситься из‑за кургузых лацканов и каких‑то там двух пуговиц — переростков. А еще попросил меня в день конфирмации встать пораньше и показаться ему прежде, чем он уйдет в лавку: немножко посмеяться — совсем неплохо перед началом трудового дня. Но мама сказала, чтобы он оставил меня в покое: она уверена, костюмчик получится прелестный, тетя Джек какую-нибудь заваль покупать не станет, и, если уж она взяла материал, ему сносу не будет. Это меня, можно сказать, доконало, я кинулся в прихожую и забился в дальний угол; наверное, я бы все глаза себе выплакал, но только я как‑то не умел плакать. Ругаться — это больше по моей части, и я принялся ругать на чем свет стоит всех своих, в особенности отца, — ну почему тот кружевной воротник не удавил его? — но вдруг вспомнил, что говорить такое — грех, да еще перед конфирмацией, так что пришлось мне спустить пары и в страхе ждать того дня, когда надо будет влезть в новый пиджак.

Шли дни, костюм прилаживали и снова переделывали, и все взрослые, сколько их было в нашем доме, приходили взглянуть на него: возьмут понюшку табаку, хлебнут из бутыли и приговаривают — носи на здоровье, расти большой, и столько они меня вертели и разглядывали со всех сторон — и спереди, и сзади, и с боков, — что мисс Маккэн не хватило времени сшить пальто; словно в ответ на мои молитвы, меня повели на Тэлбот-стрит и облачили в шикарное пальто — с поясом, совсем взрослое. Башмаки и перчатки купили дорогие, просто блеск, и я решил, что мне вообще незачем показывать людям этот свой пиджачишко с малюсенькими лацканами и здоровенными пуговицами. Прохожу весь день в пальто: и в церковь в нем пойду, и повсюду.

Вечером накануне конфирмации мисс Маккэн отдала костюм маме, расцеловала меня и сказала, чтобы я не вздумал ее благодарить, она бы с радостью еще и не то для меня сделала, и тут они с бабушкой всплакнули и выпили под тем предлогом, что вот, мол, какой я вырос большой за эти двенадцать лет — срок, с их точки зрения, не такой уж значительный. Отец сказал маме — она в это время мыла меня у камина, — что с самого моего рождения мисс Маккэн меня обожает. Однажды маму положили в больницу, так она забрала меня к себе, а когда мама вернулась и надо было меня отдавать, чуть не умерла с горя.

Утром, когда я встал, к нам в дверь заглянула соседка, миссис Руни, и крикнула моей маме, что ее Лиам еще валяется, вставать, видно, не думает, и не иначе как она проклята богом: рождество ли, пасха ли, первое ли причастие, конфирмация ли — вечно одно и то же, с ним можно в Риддли угодить (это психиатричка при городской больнице), поразительное дело, как она давным-давно не помешалась, как ее в сумасшедший дом не свезли. Потом снова принялась кричать на Лиама: вставай, мойся, одевайся! А мама принялась кричать на меня, хотя я уже завязывал галстук, — впрочем, далее если б мы с ним вылезли из кожи вон, все равно нам ничего бы не помогло, они орали, как полоумные, до тех пор, пока мы с Лиамом не были наконец‑то готовы; он зашел к нам — показать свой новый костюм моей маме. Она подарила ему шестипенсовик, и он спрятал его в карман, а миссис Руни сказала, чтобы я зашел к ним — показать свой новый костюм ей. Но я встал у них в дверях и даже пальто не расстегнул, просто выхватил у нее из руки монетку в шесть пенсов и сломя голову ринулся вверх по лестнице. Она крикнула — подожди минутку, я же костюм посмотреть не успела, но я только буркнул, что неприлично, мол, заставлять епископа дожидаться, и был таков.

В церкви было полно народу, мальчики по одну сторону, девочки — по другую, и сверкающий алтарь, весь в цветах и огоньках свечей, и кресло для епископа — чтобы мог присаживаться, когда не конфирмует. Толпа у дверей радостно нас приветствовала, раздался барабанный бой, трубачи из местного оркестра грянули «Славься». Но вот появился епископ, и двери затворились. Дальше все пошло очень быстро: я стал в хвост очереди, и, когда добрался до перильцев алтаря и опустился на колени, епископ пошептал надо мной, коснулся моей щеки. И все это время я не снимал пальто, хотя стало очень жарко, я просто взмок, дожидаясь, когда же будут пропеты псалмы и епископ приступит к проповеди.

Свечи разгорались все сильней, в церкви делалось все жарче, в конце концов мне стало плохо, и меня вынесли. Распустить себе галстук я еще дал, но в полы пальто вцепился намертво, и ни единая душа так и не увидела кургузых лацканов моего пиджака и большущих пуговиц. Добравшись до дому, я лег в постель, и отец рассказал, что там, в церкви, я лишился чувств в ту самую минуту, когда епископ заново посвящал нас служению богу. Ловкий ход, добавил отец, и свидетельствует как раз о завидном уменье владеть своими чувствами.

Воскресенье за воскресеньем мама вела со мной войну из‑за этого костюма. Какой же ты притворщик и лицемер, говорила она, раз в неделю наденешь костюм на минутку, заскочишь к мисс Маккэн и тут же удираешь — чтоб она думала, будто ты всегда носишь его в праздничные дни. Однажды, не на шутку рассердившись, мама пригрозилась разоблачить меня и все-все рассказать мисс Маккэн, тут же пулей выскочила за дверь — мама всегда была стройная, легкая как пушинка — и влетела в соседний дом. Но, вернувшись оттуда, не сказала ни слова, а только присела у камина и стала смотреть на огонь. По правде говоря, я не очень‑то верил, что она все рассказала мисс Маккэн. Так что я облачился в костюм и решил: пойду сейчас сам, скажу ей, будто надел его, потому что вечером собираюсь с братьями в Королевский театр.

Я кинулся в соседний дом, и, пока бежал вверх по лестнице, во мне с каждым шагом крепла уверенность, что мама ей ничего не сказала, и у меня становилось легче на душе. Я с разбегу ворвался в дверь:

— Мисс Мак, мисс Мак, а мы с Рори и Шоном в Королевский идем…

Она сидела, склонившись над швейной машинкой, мне видна была только ее трясущаяся от плача спина и макушка седой головы, опущенной на руки, а из‑под рук торчал кусочек савана, на котором она заканчивала обычные «И.Н.С.». Я кубарем скатился с лестницы и побежал домой — мама по-прежнему сидела у огня, печальная, удрученная, но и тут не сказала мне ничего.

Сокрушаться о том, что костюму моему сносу не будет, что он вечен, мне, впрочем, не пришлось. Мисс Маккэн и сама оказалась не вечной. Следующая зима выдалась уже не такая мягкая, и она отдала богу душу еще до Нового года. На ее поминках люди говорили, что вот, мол, она лежит в саване собственного изготовления, а мой отец сказал на это — странно было бы ее видеть в чем‑нибудь другом, ведь она сорок лет снабжала своими изделиями мертвецов целого квартала, и за все эти годы не имела претензий ни от одного клиента!

Во время похорон я оставил пальто в экипаже, вылез и под проливным дождем пошел за гробом. Все говорили — я простужусь насмерть, но я так и шагал до самой могилы, а потом выстоял до конца в том костюме, в котором конфирмовался, хоть промок до нитки. Мне казалось — это самое меньшее, что я могу сделать.

Напечатать Напечатать     epub, fb2, mobi