- smartfiction - http://smartfiction.ru -

Коркери. Фрэнк О’Коннор

Мэй Макмагон — хорошенькая девушка — была единственной дочерью бухгалтера Джека Макмагона и его жены Маргарет. Они жили в Корке на улице Саммерхилл, круто поднимавшейся от нижней части города на вершину холма Монтинот. Жизнь Мэй ничем не отличалась от обычной жизни девушек из хороших семей: она брала уроки музыки и танцев и влюблялась в братьев своих школьных подруг. Только изредка приходил ей в голову вопрос, а для чего, собственно, живут люди, но каждый раз она забывала спросить об этом у отца, хотя он‑то, конечно, смог бы ей ответить. Ее отец знал все или почти все. Этот высокий, благообразный, застенчивый человек, казалось, с юных лет готовился к мученическому уделу и черпал силы в ирландском виски. Мать Мэй, маленькая миловидная женщина, обо всем имела собственное мнение, правда, мнения ее постоянно менялись, во всяком случае, хватало их ненадолго. Взгляды же отца Мэй были незыблемы, он не менял их никогда.
Как только Мэй подружилась с семейством Коркери, выяснилось, что и о них у отца давно припасено вполне определенное мнение. После смерти м-ра Коркери — мягкого неразговорчивого человека, имевшего небольшую юридическую контору и любившего, как помнила Мэй, одинокие прогулки для укрепления здоровья, — семья оказалась в очень стесненных обстоятельствах, но у вдовы были большие связи, и она сумела дать образование (в основном бесплатное) всем шестерым детям. Старший из сыновей, Тим, стал монахом — доминиканцем, следовавший за ним Джо тоже собирался посвятить себя церкви. Казалось, служение богу у этого семейства в крови: брат миссис Коркери был настоятелем, а ее сестра — матерью игуменьей в монастыре, который принадлежал очень замкнутому ордену и располагался за городом. Дети прозвали миссис Коркери «достопочтенной матушкой» и попрекали ее тем, что она стремится подражать своей сестре, но миссис Коркери только усмехалась и говорила, что, если все пойдут в священники да в монахини, скоро и в церковь ходить будет некому. Видимо, она вполне серьезно полагала, что только потребностью церкви в прихожанах можно оправдать физическое влечение между полами.

Познакомившись с Коркери, Мэй начала наконец понимать, для чего живут люди. Отца уже можно было не спрашивать. Да он и не сумел бы ответить. Ее отец и мать были милыми, но заурядными людьми. Все, что они делали и говорили, наводило скуку, все можно было предсказать заранее. Даже к мессе по воскресеньям они ходили только потому, что так поступали все. У Коркери же скучать не приходилось, а предсказать их поступки было вовсе невозможно. И хотя религия, казалось, занимала главное место в их жизни, излишним благочестием они не отличались. Миссис Коркери вечно бранилась со своим братом — настоятелем, отец Тим — с Джо, а сестры ссорились с братьями из‑за того, что те всегда норовят оказаться на первом плане; когда же братьев не было рядом, девушки воевали друг с другом. Старшая, Тесси, прозванная Исчадием ада, или просто Исчадием, водила компанию с молодым маклером и приносила домой уйму сальных анекдотов, которые со смаком пересказывала братьям, особенно отцу Тиму. Впрочем, делалось это с умыслом, так как все считали, что Тим склонен напускать на себя важность.

И вдруг, всем на удивление, Исчадие ушла в монастырь, где игуменьей была ее тетка. Мэй присутствовала на пострижении, и маленькая монастырская часовня до глубины души поразила ее сочетанием благообразия и бедности. Ей казалось, что в большом соборе с хором и гудящим органом церемония не была бы такой гнетущей, как в этой бывшей гостиной, где монахини, стоя на коленях у стен, подвывали, словно плакальщицы. Исчадие распростерли на ступенях алтаря и осыпали розами, как покойницу, а потом старая монахиня большими ножницами обрезала ее длинные черные волосы. Они упали с головы Тесси и остались лежать, тоже как мертвые. Мэй затаив дыхание взглянула на Джо, который стоял рядом на коленях. Он закрыл лицо руками, но по тому, как вздрагивали его плечи, она поняла, что он плачет. И она заплакала тоже.

Целую неделю Мэй не могла без ужаса вспомнить о пострижении и решила, что лучше держаться подальше от этого странного семейства. Но стоило ей провести неделю с родителями, как ее еще больше потянуло к Коркери.

— Ну что, Мэй, натерпелась страху? — спросила средняя сестра, Рози, ехидно улыбаясь. — Меня они напугали до смерти, мерзавцы! Нет уж, все эти de ргоfundis не для меня. Я‑то сама пойду лучше к обычным миссионерам.

Так Мэй узнала, что Рози тоже намерена посвятить себя богу. В том же году она постриглась в монахини, но не в родном городе, а в Риме, и, как небрежно сообщала домой, «время проводит что надо».

Да, удивительное это было семейство, и настоятель вел себя так же чудно, как все остальные. В следующее за постригом воскресенье, когда Мэй обедала у них, он вдруг схватил ее за плечо, будто хотел стащить с нее платье, и так криво усмехнулся, что любой здравомыслящий человек принял бы его за сексуального маньяка, а между тем Мэй знала, что днем и ночью он думает только об одном: как бы подложить свинью епископу, который, по — видимому, был самым заклятым врагом церкви после Нерона. Епископ принадлежал к доминиканцам, и настоятель утверждал, что монаху место в монастыре.

— Это же бандит! — провозглашал он с таким недоуменным, скорбным видом, что тронул бы любого, только не членов своего семейства, — Да будет тебе, Мик, — безмятежно говорила миссис Коркери. Она давно привыкла к его нападкам на епископа.

— Прости, пожалуйста, Джозефина, — по всей фор ме приносил извинения настоятель, но они не становились от этого убедительнее, — этот человек настоящий бандит. И более того, бандит чудовищный. Я не осуждаю ни тебя, Тим, ни твой орден, — продолжал он, глядя на племянника поверх очков, — но монахам нечего вмешиваться в дела церковные. Пусть себе твердят свои молитвы, вот мое мнение.

— Интересно, каким бы стал мир без монахов, — заметил Джо.

Джо и сам собирался стать священником, а не монахом, но ему не хотелось, чтобы его напористому дядюшке победа досталась слишком легкой ценой.

— Их влияние на церковь всегда было пагубным! — гремел настоятель, доставая портсигар. — Всегда или почти всегда! А этот человек воображает, будто знает все на свете.

— Может, так оно и есть, — сказал Джо.

— Может быть! — отвечал настоятель, который, как старый бык на арене, не спускал ни одного укола. — Но мало того! Он всюду сует нос и при этом играет на публику, да еще норовит наделать побольше шуму. «Мне не нравится макет этой церкви», «Уберите эту статую», «Эта картина неблагопристойна». Полагаю, Джо, даже ты не так самоуверен. Видит бог, Джозефина, предложи ему кто‑нибудь проверять покрой панталон у школьниц, он и за это возьмется.

А когда все покатились со смеху, настоятель вскинул голову и сурово сказал:

— Я не шучу.

Младший брат, Питер, никогда не вмешивался в семейные споры о епископе, монашеских орденах или о будущем церкви. Он был вне этой игры. Питер набирался опыта в отцовской фирме, и с годами ему предстояло стать ее владельцем или совладельцем. В ирландских семьях кому‑то из братьев всегда приходится взваливать на свои плечи заботу о доме. По чистой случайности у Коркери такая доля выпала Питеру — младшему сыну. Он был любимцем матери, и это решило дело. Даже в ту пору, когда Питер не задумывался над будущим, поскольку думать еще не умел, он все-таки сознавал, что ему нельзя ничем увлекаться слишком серьезно, ведь матери на старости лет надо на кого-нибудь опереться. Если он и женится, его жена должна прийтись матери по нраву. Из всех детей Коркери Питер был самый невзрачный, но, несмотря на свою обезьянью физиономию, казался, пожалуй, столь же привлекательным, как похожий на киногероя отец Тим или пылкий и мужественный аскет Джо. Выпирающие скулы Питера поросли жидкими пучками волос, он был нетороплив, наблюдателен, добродушен и склонен к ленивой язвительности, которая часто производила не меньшее впечатление, чем бурные вспышки гнева старших братьев и сестер.

Мэй видела, какая роль ему отведена, и гадала, не сможет ли она прийтись по душе миссис Коркери.

После Рози настал черед Джо — он принял сан через год, а потом и Шейла поступила как положено, во всяком случае с точки зрения семейства Коркери, — пошла в монастырь, тот же самый, что и Тесси.

Коркери были поразительной семьей, и Мэй никак не могла понять, чем они ее так привлекают. С одной стороны, конечно, — и это она скорее чувствовала, чем понимала, — ее тянуло к ним, как всякого единственного ребенка тянет к большой семье, — там всегда есть с кем поиграть. Но с другой стороны, семейство Коркери было чем‑то сродни актерским семьям — соприкасаясь с ними, начинаешь ощущать, что и тебе передается богатство их воображения. В каком‑то смысле Коркери всегда чувствовали себя на сцене.

Мэй сознавала, что и Питером она увлеклась лишь оттого, что влюблена во всю семью и жаждет стать ее членом. Вот почему, когда братья и сестры Коркери поддразнивали ее Питером, ей казалось, будто они тоже понимают это и готовы считать ее своей. Но она ясно видела, что у нее вряд ли есть надежда выйти когда‑нибудь за Питера, поскольку тот ею не интересовался. Когда можно было прогуляться с ней, он предпочитал гулять со своим приятелем Миком Макдональдом, и, если они вдвоем возвращались домой и заставали там Мэй, Питер обходился с ней, как с приятной, но малознакомой гостьей. Он всегда был вежлив, всегда почтителен, не то что Тим или Джо, которые не делали разницы между Мэй и своими сестрами — могли шлепнуть или отпихнуть ее, как им в голову взбредет.

Мэй была девушка серьезная, она читала книги по современной психологии и понимала, что в мужья Пи тер не годится по тем же причинам, по каким не может посвятить себя церкви. Просто удивительно, до чего точно пишут об этом в книгах. Мать была кумиром Питера, и он ухаживал за ней так, как никогда не ухаживал за Мэй. Совершенно ясно, что ни одной женщине не удастся вытеснить мать из его сердца. Следовало признать (а Мэй относилась ко всему с крайней серьезностью и старалась называть вещи своими именами), что Питер типичный гомосексуалист, вернее, как пояснялось в книгах, «гомосексуалист непроявленный».

Но других молодых людей влекло к ней, и ее обижала неизменная учтивость Питера. Правда, когда Мэй тянуло пофилософствовать, она говорила себе, что, вероятно, он ничего не может с собой поделать, во всем виновата природа, вот почему он и не способен скрыть свое мальчишеское преклонение перед Миком Макдональдом. Тем не менее Мэй находила, что природа поступает довольно несправедливо, не оставляя ей никакого интереса в жизни, ведь ей нравится только один молодой человек, да и тот педик. Так прошло года два, и мысли Мэй все чаще обращались к уединенному монастырю, где тихо и спокойно жили Шейла и Тесси, проводя дни в молитвах и размышлениях. Время от времени она туманно намекала, что тоже подумывает, не стать ли ей монахиней, но каждый раз это приводило к ссоре с отцом.

— Не будь дурой! — резко обрывал он дочь и вставал, чтобы налить себе еще виски.

Мэй знала, что он вовсе не против таких разговоров, ведь они дают ему лишний повод выпить.

— Ну, ну, Джек, как ты выражаешься! — огорченно говорила мать.

— А как прикажешь выражаться? Ты полюбуйся на нее. Взрослая девица и ни одного поклонника!

— Ну что поделаешь, если ей никто не нравится?

— Да уж кто‑нибудь понравился бы, веди она себя нормально, — мрачно говорил отец. — Как, по — твоему, чего хочет молодой человек от девушки? Читать с ней молитвы? Она просто сама на себя не похожа с тех пор, как сдружилась с этим семейством, как их там?

— Коркери, — подсказывала миссис Макмагон, не улавливая, что ее бедняга муж намеренно не желает запоминать их фамилию, — больше ему не на чем отыграться.

— Ну все равно, как бы их там ни звали, они сделали из нее круглую дуру. И не удивительно. Сами никогда умом не блистали, поделиться им нечем!

— Уймись, Джек, ты ведь не можешь отрицать, что они неплохо устроены!

— Устроены! — презрительно фыркал он. — Но где? В церкви! Все до одного, кроме этого парнишки клерка, — у того, видно, и вовсе с мозгами плохо, даже для церкви не хватает. Отдали бы уж его в какой‑нибудь нищенствующий орден.

— Но что ни говори, а дядя у них настоятель.

— Нечего сказать, настоятель! — ворчал Джек Макмагон. — Я из‑за этого настоятеля полуденную мессу не высидел, сил не было слушать, какую он порет чушь. Да он слова сказать толком не может, не то что читать проповедь. «Вам голову задуривают», — передразнил он возмущенно. — Будь у нас стоящий епископ, не такой, как наш, он бы заставил этого болтуна выражаться как подобает, хотя бы с кафедры.

— Но он же нарочно так говорит, Джек, чтобы прихожанам было понятнее.

— Прихожане и так понимают, чего он стоит, можешь не сомневаться. И он сам, и этот его цилиндр, и надутый вид! Обыкновенный пошляк, больше ничего, и все у них в семье пошляки, кого ни возьми — и с отцовской стороны, и с материнской. Если твоя дочка хочет в монастырь, договаривайся с ними сама. Но смотри, чтобы ни гроша моих денег не угодило в их карман, я этого не потерплю.

Мэй огорчало, что отец расстраивается, но она не принимала близко к сердцу его ненависть к Коркери. Ей было ясно, что он просто очень любит ее и боится остаться один под старость. Он баловал ее до тех пор, пока она, повзрослев, не начала ему перечить, и Мэй догадывалась, что теперь он мечтает о внуках, которых сможет баловать еще больше, ведь до того времени, когда они научатся перечить, ему не дожить. Но эта сторона жизни перестала ее интересовать и, как она сама понимала, виноваты тут были Коркери.

Мэй долго беседовала о своем замысле с матерью Агатой — сестрой миссис Коркери, и решимость ее укрепилась. Мать Агата ничем не напоминала свою сестру — шумную и веселую. Игуменья была бледная, сухая, невозмутимая; девушка попроще могла бы не заметить едва уловимую иронию, звучавшую в ее словах. Но Мэй заметила и поняла: к ней присматриваются.

Они с матерью покупали все необходимое для пострижения, но старательно следили, чтобы счета и пакеты не попадались на глаза отцу. Ни пьяный, ни трезвый, он не желал обсуждать этот вопрос.

— Пусть бедняга пока не расстраивается, — рассудительно говорила мать Мэй.

Он много пил и, когда был пьян, то и дело придирался к матери по всяким пустякам. С Мэй он не только не ссорился, но избегал даже споров, и ей пришло в голову, что он подготавливает себя к тому времени, когда ее не будет рядом и поспорить с ней будет невозможно. В день пострижения он капли в рот не брал, что очень порадовало Мэй, и держался с ледяной вежливостью, но когда позже Мэй, вся в белом, освещенная солнцем, появилась за решеткой, разделявшей приемную, и различила в полумраке отца — в лице его не было ни кровинки; внезапно он круто повернулся и, ни слова ни говоря, вышел. Только тогда чувство вины по — настоящему заговорило в ней, и она представила себе, какая безрадостная старость его ожидает. Ведь он так любит детей, тех, что еще не умеют перечить, и ему не надоедает объяснять им географию и арифметику, рассказывать про солнце и луну. А как поступила с отцом она? Пошла наперекор, лишила его всех надежд на будущее.

И все-таки в замкнутой монастырской жизни было что‑то умиротворяющее. Орден был создан давным — давно, и основали его люди, которые куда лучше Мэй разбирались в пагубном влиянии внешнего мира. Поначалу ее охватил страх, что она не сможет вынести эту жизнь, но страх постепенно проходил и наконец совсем утих. Чередой сменявшие друг друга службы, дела и молитвы о спасении души были как раз тем, в чем она нуждалась, и мало — помалу Мэй освобождалась от всего, что связывало ее с прежней жизнью, — даже от такого естественного чувства, как беспокойство за родителей, которых поджидала одинокая старость. Монастырь был беден, и не только потому, что того требовал устав. Все здесь было скудно, опрятно, приветливо, и Мэй полюбила переделанную из бывшей гостиной часовню, где она, стоя на коленях на отведенном ей месте, молилась в темные зимние утра — дома в это время она бы еще нежилась в постели. Ей нравилось ощущать грубую ткань одежды и чувствовать холодный пол сквозь сандалии, хотя больше всего ее радовало, что Тесси и Шейла были рядом.

Когда Мэй читала жития святых, ей иногда становилось жаль, что прошли те героические времена, и она втайне придумывала себе маленькие епитимьи, чтобы проверить, хватит ли у нее силы переносить лишения. Однако, проведя в монастыре почти год, она заметила, что после этих «испытаний» на нее нападает глубокая хандра. И, хотя Мэй была умна, она не стала додумываться, отчего это. Она просто лежала ночью без сна и размышляла о том, что монахини, среди которых она живет — даже Тесси и Шейла, — не годятся в святые и мученицы: религия для них примерно то же, что брак для других женщин, а монастырский устав они соблюдают потому же, почему ее отец по воскресеньям ходит к мессе. О них нельзя было сказать ничего плохого, и, наверно, доведись им выйти замуж, их мужья считали бы себя счастливцами, но в то же время все ее товарки как будто так и не стали взрослыми. Это было очень странно и лишало Мэй покоя. То, чего она боялась раньше, еще не поступив в монастырь, — одиночества, аскетизма, безжалостной дисциплины, — теперь представлялось ей маловажным и безобидным. Теперь она с ужасом поняла, что величие церкви давно в прошлом и что они здесь — кучка самых заурядных женщин, играющих в самоотречение и спасение души!

— Но, милая моя, — сказала мать Агата, когда Мэй выплакала у нее на груди свои сомнения, — разумеется, мы просто дети. И конечно, мы только играем. А как еще приучить ребенка к послушанию и дисциплине?

И когда Мэй стала говорить ей о том, каким был орден в прежние времена, в голосе матери игуменьи зазвучали насмешливые нотки, как будто она слышала все это уже не раз.

— Понимаю, сестра, понимаю, — кивнула она, — поверьте мне, я знаю, что прежде порядки в ордене были куда строже. Но не забывайте, он был создан в краях, где климат не такой суровый, как у нас, и у сестер было меньше риска умереть от двусторонней пневмонии. Я беседовала с половиной водопроводчиков в городе, но, по — видимому, никто из них не смыслит в центральном отоплении… Все относительно, дитя мое. Я уверена, мы в наших удобных сандалиях терпим ничуть не меньше, а иногда и больше, чем босые сестры в прежние времена. Однако мы находимся здесь не только ради самоистязаний, как ни приятно это занятие.

Каждое слово матери Агаты казалось ясным и разумным, пока Мэй слушала, и она чувствовала себя неблагодарной истеричкой, но, как только беседа закончилась и слезы Мэй высохли, она поймала себя на мысли о том, что мать Агата тоже самая заурядная женщина, холодная и язвительная, и что она тоже только играет роль монахини. Мэй была чужой в мире плохих актеров и актрис, а той католической церкви, в которую она верила и которой поклонялась, больше не существовало.

Через несколько дней ее отправили в частную лечебницу.

— Вам надо немного отдохнуть, сестра, — сказала мать Агата. — Это очень приятное место, вы встретите там других верующих, которым тоже нужен отдых.

Затем наступила бесконечная и какая‑то вневременная пора смятения и непрестанных слез, когда привычная для Мэй жизнь вдруг оказалась перевернутой, когда в комнату к ней то и дело врывались незнакомые мужчины, осматривали ее, задавали вопросы, которых она не понимала, о чем‑то с ней говорили, и Мэй становилось ясно, что они тоже не понимают ее. Никто, казалось, не сознавал, что, кроме нее, нет больше верующих католиков на свете, никто не хотел понять, о чем она плачет. А самое главное, никто не слышал, что в голове у нее неустанно играет одна и та же пластинка, которая замолкает, только когда Мэй делают укол.

Как‑то весенним днем Мэй возвращалась с прогулки из сада, и ее провожала молоденькая сиделка. Далеко впереди, в конце длинного белого коридора, Мэй заме тила стоявшего к ней спиной старика и вспомнила, что до этого много раз видела его лицо, мрачное, длинное, насмешливое, но не обращала на него внимания. Мэй поняла, что, должно быть, раньше запомнила, как он выглядит, потому что сейчас она видела только его спину. И вдруг слова: «Кто этот странный старик?» — вырвались наперекор играющей у нее в голове пластинке, и она поразилась им не меньше, чем молодая сиделка.

— Этот? — улыбнулась сиделка. — Да разве вы его не знаете? Он здесь давным — давно.

— Почему?

— Он не считает себя священником, а сам как раз священник и есть, вот в чем беда.

— Подумайте, как странно!

— Да? — улыбнулась сиделка, прикусив нижнюю губу. — Чего не бывает! Хотя верно, о таком забыть вроде трудно. Но вообще‑то он славный, — добавила она уже серьезно, будто спохватилась, что осуждает старика.

Когда они пришли в комнату Мэй, сиделка снова как‑то виновато улыбнулась, и Мэй увидела, что она на редкость хорошенькая, а зубы у нее мелкие и блестящие.

— Вы‑то вот точно поправляетесь, — сказала сиделка.

— Правда? — вяло спросила Мэй, — она знала, что нисколько не поправляется. — Почему вы так думаете?

— Начинаете все примечать, — пожала плечами сиделка, и Мэй растерялась: она не представляла себе, как сможет вернуться в монастырь и встретиться с монахинями, если и правда поправится. Она была уверена, что все они начнут смеяться над ней. Однако скоро она перестала беспокоиться об этом и погрузилась в печальные размышления о старом священнике, позабывшем, что он священник, и, когда на следующий день к ней пришел отец, она сказала возбужденно:

— Подумай, папочка, здесь есть один священник, который забыл, что он священник! Как странно, правда?

Она не слышала, каким тоном это сказала, не понимала, как разумно прозвучали ее слова, и удивилась, когда отец вдруг отвернулся и машинально стал нащупывать сигареты в кармане пиджака.

— Что ж, вот и тебе пора забыть, что ты монахиня, — сказал он нетвердым голосом, — мать уже убрала твою комнату, ждет, когда ты вернешься домой.

— Да что ты, папочка, я должна вернуться в монастырь!

— И не думай! С монастырем покончено, выкинь его из головы. Я уже все уладил с игуменьей. Это была ошибка с самого начала. Вернешься отсюда прямо домой, к нам с матерью.

Тут Мэй почувствовала, что дело и впрямь идет на поправку, и ей захотелось уйти с отцом сейчас же — не возвращаться наверх за тяжелую железную дверь, где всегда дежурит служитель. Она понимала, что вернуться домой — значит признать себя побежденной, униженной, всеми презираемой, но даже это ее больше не смущало. Ей просто хотелось начать жизнь сначала, с той минуты, когда все пошло вкривь и вкось из-за ее знакомства с Коркери.

Отец отвез Мэй домой и ходил победителем, будто вырвал ее из пасти дракона. Возвращаясь по вечерам с работы, он подсаживался к ней, прихлебывал виски и вел тихие неторопливые разговоры. Мэй чувствовала, как ему хочется внушить себе, что она обрела уверенность и душевный покой. В общем, так оно и было, но временами ее одолевало страстное желание снова оказаться в больнице, и она просила мать отвезти ее туда.

— Нет, нет, не могу, — отвечала та с обычной своей решительностью, — бедняга отец вконец расстроится.

Тогда Мэй завела об этом разговор со своим врачом — молодым человеком, тощим и довольно болезненным на вид, который, казалось, тоже держится на одних нервах, но он с ней не согласился.

— Ну, а как мне быть, доктор, когда на меня это находит? — спросила она плаксиво.

— Пойти куда‑нибудь и как следует поддать, — с готовностью ответил он.

— Пойти и что? — растерянно переспросила Мэй.

— Поддать, — повторил он без смущенья, — накачаться, надраться, напиться. И не в одиночку, конечно. Вам необходимо обзавестись молодым человеком.

— Ой, только не это, доктор, — возразила она, и голос ее почему‑то прозвучал точь — в-точь как у матери Агаты, хотя она вовсе этого не хотела.

— И, кроме того, вам надо работать, — продолжал он безжалостно. — Черт возьми, вы совершенно здоровы, просто вообразили себя неудачницей. Это, конечно, ерунда. Такими мыслями вы натрудили себе мозг. А если будете вот так сиднем сидеть и глядеть, как идет дождь, станет еще хуже, и вы не поправитесь никогда. Веселитесь, влюбляйтесь, работайте без отдыха, тогда вам некогда будет ковырять свои болячки, и они заживут сами по себе.

Мэй очень старалась поправиться, но, видимо, это было не так просто, как казалось доктору. Отец устроил ее в контору своего приятеля, и она, как завороженная, слушала там болтовню других секретарш. Однажды с двумя из них она даже провела вечер, и они поделились с ней своими жалкими любовными тайнами. Мэй стало ясно, что если для окончательного выздоровления надо научиться рассуждать о молодых людях так, как они, то ее случай безнадежен. Потом она напилась и принялась рассказывать им, что уже много лет влюблена в гомосексуалиста, и, чем дальше рассказывала, тем страшнее и безысходнее казалась ей эта история, пока в конце концов она сама не разрыдалась над ней. Когда Мэй вернулась домой, она долго плакала от того, что все наврала и предала единственных людей, которые для нее что‑то значили.

Ее отец выдерживал характер и старательно обходил молчанием семейство Коркери, монастырь и лечебницу. Мэй знала, каких усилий ему это стоило, ведь он ненавидел Коркери сильнее прежнего, считая их виновниками ее бед. Но даже отец не смог не отозваться на последние события в семейной хронике Коркери. Выяснилось, что миссис Коркери сама собирается стать монахиней. Она охотно объясняла всем, что исполнила свой долг по отношению к семье, что дети теперь хорошо устроены и она может наконец сделать то, к чему всегда стремилась. Она заявила о своем намерении настоятелю, который тут же обрушил на ее голову проклятия. Он сказал, что семья не перенесет такого позора, она же ответила, что его пугает вовсе не позор, а угроза потерять единственное место, где его прилично кормят. Будь он настоящим мужчиной, продолжала она, он давно бы прогнал свою экономку, которая не умеет готовить, ужасная неряха да еще помыкает им, как мальчишкой. Настоятель сказал, что миссис Коркери придется получить письменное разрешение от каждого из ее детей в отдельности, но она холодно ответила, что за этим дело не станет.

Отец Мэй не хотел злорадствовать, но не удержался и заметил, что, как он всегда и говорил, у этих Коркери винтика не хватает.

— А по — моему, ничего такого уж странного в ее решении нет, — упрямо сказала Мэй.

— Чтобы мать шестерых детей, да еще в таком возрасте, шла в монастырь! — воскликнул отец, даже не давая себе труда рассердиться на дочь. — Настоятель и тот понимает, что это безумие!

— Это и правда немножко чересчур, — проговорила, нахмурив брови, мать, но Мэй понимала, что на самом деле та думает о другом.

Мэй казалось, что миссис Коркери будет очень хорошей монахиней, хотя бы из желания досадить своему брату и матери игуменье. Но была всему этому и другая причина: миссис Коркери еще в детстве мечтала стать монахиней, но из‑за положения дел в семье не смогла поступить в монастырь и вместо этого стала примерной женой и матерью. Тридцать лет провозилась она с хозяйством, едва сводя концы с концами. И теперь, когда дети выросли и перестали в ней нуждаться, она могла исполнить свой давний замысел. Ничего взбалмошного в ее решении не было, с горечью думала Мэй. Это она, Мэй, оказалась взбалмошной.

Она снова погрузилась в беспросветное уныние, и на душе у нее становилось еще тяжелей от слухов, которые передавали ей ничего не подозревающие соседи. Миссис Коркери вооружилась шестью вольными от своих детей, сама вручила их епископу, и тот, не раздумывая, принял ее сторону.

— Назло мне! — мрачно провозгласил настоятель. — Просто назло! И все потому, что я не поддержал его безумную затею уподобить нынешний город средневековому монастырю.

В день пострижения миссис Коркери Мэй не выходила из дому. Шел дождь, и она сидела в гостиной у окна, вглядываясь поверх городских крыш в чуть видные вдалеке горы. Минуту за минутой она переживала этот день вместе с миссис Коркери — последний день, проведенный старой женщиной в привычном мире перед тем, как покинуть его и принять на свои плечи ношу, которая для самой Мэй оказалась непосильной. Она видела Есе так ясно, будто снова оказалась в скромной и приветливой маленькой часовне, видела, как миссис Коркери ложится на ступени алтаря, как ее, будто покойницу, осыпают розами и как старуха монахиня обрезает редкие пряди ее седых волос. Все это вставало перед ней с такой невыносимой отчетливостью, что она то и дело разражалась слезами, всхлипывая, как ребенок.

Прошло несколько недель, и как‑то дождливым вечером, когда Мэй вышла из конторы, она увидела на другой стороне улицы Питера Коркери. Повинуясь первому побуждению, она опустила голову и сделала вид, что не замечает его. У нее оборвалось сердце, когда, перейдя улицу, он’направился к ней.

— Вы совсем нас забыли, Мэй! — сказал он, весело улыбаясь.

— У нас было столько работы последнее время, Питер, — пояснила она с напускным оживлением.

— А Джо только вчера вспоминал про вас. Вы знаете, Джо теперь в семинарии.

— Да? Что он там делает?

— Преподает. Он считает, что по сравнению с тем, как было в горах, здесь просто отдых. И конечно, вы знаете насчет мамы?

Вот оно!

— Да, я слышала. Вы, наверное, рады за нее?

— Я‑то не очень, — ответил он, и губы его покривились. — Ужаснее дня в моей жизни не было. Когда ей начали обрезать волосы…

— Можете мне не напоминать.

— Знаете, Мэй, я опозорился. Я выбежал из часовни. А за мной погнались две монахини, они решили, что нужно показать мне уборную. Почему это монахини воображают, что мужчинам вечно надо в уборную?

— Откуда мне знать? Из меня монахини не вышло.

— Не все так считают, — сказал он мягко, но это еще больше задело ее.

— Ну, а теперь, наверно, очередь за вами?

— В каком смысле?

— Я думала, вы тоже мечтаете о церкви.

— Не знаю, — произнес он неуверенно, — я никогда об этом серьезно не думал. Пожалуй, в известной мере это зависит от вас.

— При чем тут я? — спросила она тоном светской дамы, но сердце ее вдруг заколотилось.

— Скажите только, согласны ли вы выйти за меня замуж? Теперь я один во всем доме, а хозяйство ведет миссис Маэр. Помните миссис Маэр?

— И вы, верно, полагаете, что вам дешевле обойдется, если я ее заменю? — спросила Мэй, и вдруг гнев, досада и разочарование, копившиеся в ее душе эти годы, вырвались наружу. Она внезапно поняла, что только из‑за него пошла в монахини, из‑за него ее заперли в лечебницу, из‑за него жизнь у нее серая и однообразная, как у калеки. — Вам не кажется, что вы избрали довольно странный способ делать предложение? Если только это действительно предложение.

— Почем мне знать, как их делают? Что, по — вашему, я делаю предложения всем девушкам подряд?

— Да нет, вряд ли, иначе вас научили бы, как себя вести. Вам даже в голову не пришло сказать, любите ли вы меня! Вы меня любите? — чуть ли не закричала она.

— Ну конечно, разумеется, люблю, — ответил он в растерянности. — С чего бы иначе я стал вас просить выйти за меня? Но все равно…

— Все равно, все равно! Без оговорок вы не можете! — И тут с языка у нее начали срываться такие слова, от которых несколько месяцев назад она содрогнулась бы, и, прежде чем броситься под дождем домой, уже не сдерживая слезы, она прокричала: — Пошел ты к черту, Питер Коркери! Ко всем чертям! Из‑за тебя я загубила свою жизнь, а ты только и знаешь, что твердить «Все равно!». Отправляйся лучше к своим поганым педикам, повторяй это им!

Домой она прибежала в истерике. Отец ее поступил так, как и следовало ожидать. Он знал, что рожден для мук, и не удивился еще одному испытанию — ведь он всю жизнь себя к этому готовил. Он встал и налил себе виски.

— Ну вот что я скажу тебе, дочка, — произнес он тихо, но твердо. — Пока я жив, ноги этого человека здесь не будет, — Глупости, Джек Макмагон! — в бешенстве воскликнула его жена и тоже налила себе виски, что она делала-ка глазах у собственного мужа лишь в тех случаях, когда собиралась выплеснуть стакан ему в лицо. — Ты уж вовсе ничего не соображаешь. Неужели тебе до сих пор не ясно, что мать Питера только за тем и пошла в монастырь, чтобы развязать сыну руки?

— Что ты, мама! — ахнула Мэй и от удивления перестала рыдать.

— А разве я не права? — спросила мать и выпрямилась во весь рост.

— Права, конечно, права, — ответила Мэй, снова заливаясь слезами. — Просто я такая дура, что мне это и в голову не приходило. Конечно! Она сделала это ради меня.

— И ради своего сына, — добавила миссис Макмагон. — Если он хоть немножко похож на свою мать, я буду гордиться таким зятем.

Она бросила взгляд на мужа и увидела, что добилась нужного впечатления и может спокойно наслаждаться своим виски.

— Конечно, кое с чем у нас будут сложности, — продолжала она миролюбиво. — Не можем же мы объявить в газете: «М — р Питер Коркери — сын сестры Розины, монахини ордена Цветка», так, кажется, зовут теперь бедную женщину? Пожалуй, нам вообще придется обойтись без объявления в газетах. Ну что ж, я всегда говорю, нет худа без добра. У скромной свадьбы свои преимущества… Надеюсь, ты вела себя с ним ласково, Мэй? — спросила она.

Только тут Мэй вспомнила, что вела себя с Питером совсем не ласково, да еще наговорила таких слов, которые ужаснули бы ее мать. Впрочем, это не имело значения. Они с Питером добрались вместе до цели, да еще такими удивительными путями.