Симметрия. Харри Мулиш

I

Вполне могло быть, что однажды ранней весной (когда в Париже была провозглашена Коммуна) в Праге вдоль статуй святых на Карловом мосту мела снежная вьюга. Под мостом по Влтаве плыли льдины, над мостом луна и звезды скрывались за серыми тучами, а вокруг лежал старый город алхимиков, который еще не скоро станет городом коммунистов: кривые улочки и вросшие в землю дома переплелись словно корни большого дерева. И я вижу своего дедушку девятнадцатилетним студентом в комнатушке в самом центре города, у подножия Градчан.

Высокая кафельная печь пышет жаром. Стоя перед зеркалом, молодой человек завязывает черный галстук. В зеркале отражается бледное, гладко выбритое лицо — тонкие губы, чуть раскосые глаза, темные, мягкие, прямые и длинные волосы. За его спиной — стол, заваленный книгами и бумагами; «Основания политической экономии» Менгера, только что вышедшие в свет, открыты. («Капитала» Маркса, первая часть которого издана уже несколько лет назад, нигде не видно.) Дедушка застегивает жилет на все пуговицы и к верхней прикрепляет серебряную цепочку часов. В такую погоду он бы предпочел остаться дома, но не хочет, чтобы пропадал билет. (Впоследствии дедушка станет директором банка.)

О лекции он узнал из объявления, вывешенного в вестибюле Карлова университета:

В Немецком офицерском клубе
Проф. д-р Эрнст Мах
читает лекцию
о симметрии

Начало в 20 часов.

Приятели утверждали, что Мах — гений как в области естественных наук, так и в философии. Семь лет назад, когда ему было двадцать шесть, он уже получил должность профессора. Подобные разговоры завистливых приятелей дедушку не волновали. Лично он к научной карьере совсем не стремился. Он просто хотел найти хорошую работу, иметь красивый дом, славную жену и троих послушных ребятишек. Но он был не прочь воочию увидеть гения — такого ему еще не доводилось.

Сгорбившись, сунув одну руку в карман пальто, а другой придерживая шляпу, дедушка шагает по Карлову мосту, направляясь в Немецкий офицерский клуб. Пока он шел между домами, было не так уж холодно, но здесь, над рекой, холод пронизывает до костей. Вправе ли я утверждать, что я, его внук, уже существую как непроросшее семя, глубоко под черным зимним пальто, которое на груди и плечах быстро побелело от снега? Во всяком случае, никто не может запретить мне предположить это. Под высокими дедушкиными ботинками скрипит снег, снежный вихрь превращает свет газовых фонарей в волшебное марево. Черные статуи тоже с одной стороны побелели. Дедушка слышит, как льдины бьются об опоры моста. Одинокая фигурка между двух берегов, идет он, заключенный в XIX веке, нос у него покраснел от холода.

Через низкие ворота он выходит на площадь в форме трапеции. Здесь снег вдруг начинает падать отвесно, мягко; перед клубом лежит озерцо желтого света. Из улиц и переулков прибывают люди, пешком и в экипажах, в пушистой тишине, лошади с каждым выдохом извергают из ноздрей клубы пара, словно желая походить на машины, которые скоро вытеснят их из жизни. Цилиндры, тросточки, юбки с бантами. Дедушку мало интересует окружающее, но эта картина — из тех, что много лет спустя внезапно оживают в памяти, возможно, на смертном одре: ярко освещенное здание, и люди, и чистый снег, и все как бы говорит: до чего же хороша была жизнь, больше так никогда не будет. Возможно, тогда дедушка спросит себя, когда же он был, этот зимний вечер; но лекция Маха исчезнет из его памяти. (Дедушка скончался в 1915 году; задним числом возникает вопрос, в чем же был смысл его жизни: солидный банк, красивый дом, славная жена и трое послушных ребятишек — раз сейчас этого все равно нет.)

Симметрия — не из тех предметов, над какими мой дед привык ломать голову. В его занятиях она не встречается, разве что симметрия между активами слева и пассивами справа на странице баланса, да и это скорее забота бухгалтеров. В противоположность Парижу (где сейчас народу раздают оружие) в Праге вообще нет никакой симметрии: здесь все асимметрично, криво, как, например, Карлов мост, извилистый, горбатый, весь в ямах и выбоинах. Здесь царит не Декарт с его культом разума, а рабби Лёв, сотворивший Голема. И видимо, именно поэтому зал полон и в нем очень душно. Хоть послушать об этой диковине — симметрии! Ах, как интересно, ничуть не менее, чем то, есть ли жизнь на Луне.

II

Научно-популярная лекция, которую молодой профессор читал в тот вечер в Праге, была впоследствии издана, и потому мы знаем, что он действительно начал с рассуждения о Луне.

— Один древний философ, — заговорил он, после того как решительным движением руки подавил бурю аплодисментов, — сказал однажды, что те, кто иссушает свой ум, размышляя о строении Луны, уподобляются людям, обсуждающим государственное устройство и политические проблемы страны, о которой они не знают ничего, кроме названия. Нет, надо устремить взгляд внутрь, познать самого себя и определить свои нравственные принципы, только это может дать какой-то результат. Если бы этот философ восстал из гроба и оказался среди нас, дамы и господа, он был бы изумлен, увидев, насколько он ошибался.

У лектора были прямые, зачесанные назад волосы и большая борода — правда, не такая окладистая, как у профессоров постарше, из коих некоторые сидели в зале, но все же достаточно густая, чтобы вместе с усами закрывать губы. Над усами — узкий острый нос, если глядеть сбоку, ни дать ни взять прямоугольный треугольник с гипотенузой, увенчанной очками в стальной оправе. Вот, значит, как выглядит гений! Помимо кафедры и классной доски, на сцене стояло большое зеркало на подставке: разумеется, сейчас оно будет использовано для наглядных опытов; еще там было фортепьяно, очевидно не убранное со вчерашнего вечера, когда здесь, возможно, давал концерт Лист или праздновалась свадьба.

Вытащив из рукава своего сюртука одну манжету и поглядывая на нее, Мах продолжал:

— Теперь мы больше знаем о Луне, чем о самих себе. De mecanique celeste 1 уже описана, но mecanique sociale и mecanique morale еще ожидают своего изучения. Вернувшись из путешествия во Вселенную — путешествия, от которого их отговаривал упомянутый философ, — люди стали мудрее. Поняв свое скромное место в бесконечной Вселенной, они обратили критический взгляд на собственное маленькое кичливое я. Парадоксально, но факт: только основательно позанимавшись Луной, мы заинтересовались психологией.

В связи с этим он сейчас скажет несколько слов по поводу того, что одни вещи нам приятны, а другие нет.

Мой дед положил ногу на ногу и приготовился слушать. Порой он искоса поглядывал на зеркало, установленное на сцене: в нем отражалось лицо хорошенькой девушки, сидевшей в первом ряду. Сбоку ее высокую прическу украшал красный цветок; она восторженно смотрела на тридцатитрехлетнего гения, и в дедушкиной душе все же шевельнулось нечто вроде зависти.

— Повторение. Симметрия. В зеркале правая рука становится левой, правое ухо левым, но в нашем организме левая рука никогда не сможет заменить правую или левое ухо — правое, несмотря на тождество формы. Зеркальное отражение предмета никогда не может встать на место самого предмета. Часы, отраженные в зеркале, уже не показывают времени. — Тут Мах поднял указательный палец и сделал многозначительную паузу. У дедушки возникло странное ощущение, что время пошло вспять. Поэтому он пропустил мимо ушей несколько фраз, но быстро поймал нить рассуждений, когда ученый сказал, что наше тело, подобно готическому собору, обладает вертикальной симметрией: воображаемое зеркало проходит через нас сверху вниз. Пейзаж на берегу озера и его отражение в воде, напротив, симметричны по горизонтали. Почему же вертикальные симметрии сразу бросаются в глаза, тогда как горизонтальных мы обычно не замечаем? Окинув зал вопрошающим взглядом, Мах подошел к доске и написал на ней четыре буквы:

d b
q p

— Маленькие дети, — сказал он, — постоянно путают буквы d и b, а также q и p; но они никогда не путают d и q или b и p. — Тут по залу прошел одобрительный гул, производимый мамашами и учителями начальной школы. Мах улыбнулся и объяснил: все дело в том, что пары d-b и q-p симметричны вертикально, и для ребенка ощущаются как одно целое, а между горизонтально симметричными парами d-q и b-p он не видит никакой связи.

Дедушка заметил, что некоторые из слушателей послюнили кончики химических карандашей и ищут в карманах бумагу, чтобы записать эту мысль. Мах тоже увидел это и, дабы они не торопились, привел еще один пример. Две одинаковые фарфоровые статуэтки, изображающие девушек с красным цветком в волосах, можно сколько угодно менять местами, сходство между ними сохранится, но если положить одну плашмя, ее лицо сразу станет совсем другим, и это мы наблюдали еще детьми, верно? Мой дед вспомнил о девушке в первом ряду. Он увидел в зеркале, как она зарделась, и его зависть к власти лектора возросла еще больше.

— Так в чем же причина всего этого? А в том, что и наши глаза образуют вертикально симметричную систему. Они не одинаковые. Стоит поменять их местами — при помощи простого призматического аппарата, — и мы сразу окажемся в совершенно другом мире. — Он наклонился и вынул из футляра, стоявшего возле кафедры, странного вида деревянный бинокль.- Здесь, — сказал он, поднимая бинокль кверху, — все шиворот-навыворот, все вверх тормашками, близкое становится далеким, а далекое — близким. Кому интересно, может подойти и посмотреть.

Студент, сидевший впереди моего дедушки, наклонился к своему соседу и прошептал:

— Такую штуковину хорошо бы изобрести для времени.

— В каком смысле?

— Чтобы самое далекое прошлое приближалось к сегодняшнему дню. Вот это было бы дело!

Дедушка шикнул.

Мах говорил отчетливо и медленно. Высказав мысль, сложную для восприятия, — например, что прямая линия может быть как горизонтально, так и вертикально симметрична самой себе, — он ненадолго умолкал и обводил слушателей плутовским взглядом, как фокусник, который опять вытащил из-за воротника бубнового туза. Иногда он вдруг быстро произносил нечто совершенно непонятное, вроде: «То, что первая и вторая производные кривой сразу видны, а более высокие нет, происходит, разумеется, потому, что первая определяет угол наклона касательной к оси координат, вторая же — отклонение кривой от касательной». В таких случаях он всегда смотрел в одно и то же место в передних рядах, где мой дед разглядел кивающий плешивый затылок.

Внезапно Мах воскликнул:

— Посмотрите на фортепьяно в зеркале!

Возглас был громким, как команда, — те, кто задремал, резко встрепенулись. (Возможно, в этот миг в далеком Симбирске маленький Владимир Ильич — ему не исполнилось еще и года — заплакал, уронив плюшевого мишку, с которым он всегда спал. Впоследствии он напишет: «Философия естествоиспытателя Маха относится к естествознанию, как поцелуй христианина Иуды относился к Христу» .) Мах спустился с кафедры, передвинул зеркало — теперь оно оказалось напротив фортепьяно: девушка вдруг исчезла, и стала видна клавиатура.

— Такого фортепьяно, — сказал Мах, показывая на отражение инструмента в зеркале, — никогда еще не делали. Низкие ноты расположены с правой стороны, высокие — слева. Если сыграть на нем минорную гамму, вы услышите мажорную, и наоборот. Я думаю, многие видели пианиста, дающего концерт в зеркальном зале, но спрашивал ли себя кто-нибудь, что играет пианист в зеркалах? — Он вопросительно оглядел зал. — Ведь звук не отражается в зеркале, он проходит сквозь него, а то, что играет отражение пианиста, остается в зазеркалье, и никто этого не слышит. — Последнее замечание в напечатанном тексте отсутствует, в тот вечер он сделал его экспромтом. — Нечего и говорить, что такое фортепьяно обошлось бы слишком дорого, да оно и не нужно: поставить опыт можно по-другому. Сейчас, — сказал Мах, — я вам сначала сыграю, глядя в зеркало, а потом сыграю то, что я там увидел.

Повернувшись к зеркалу, он сыграл по памяти с десяток тактов «Für Elise» [«К Элизе», нем.], а затем сымитировал то, что как бы играло его отражение. В зале раздался смех; музыка была на редкость, на редкость занятная.

— «Von Elise» [«От Элизы», нем.], — воскликнул студент, сидевший впереди моего деда, и хохот в зале стал еще громче, люди заражались смехом друг от друга и повторяли остроту студента.

Мах тоже смеялся, поглаживая бороду, реплика молодого человека как будто пришлась ему по вкусу. Что-то беззащитное появилось в интеллигентном, но вполне заурядном лице позитивиста. Потом он снял с фортепьяно ноты «Fur Elise» и показал их публике, что вызвало новый взрыв смеха. Но теперь веселились исключительно потому, что в зале уже установилось смешливое настроение: ничего забавного тут не было, и к тому же это служило началом нового эксперимента. Оказалось, что сверху на фортепьяно лежит еще одно плоское зеркало. Мах установил ноты над ним.

— А сейчас, — сказал Мах, снова решительным жестом потребовав тишины, — я сыграю с нотного листа, который вижу в зеркале.

Вытягивая шею, чтобы разглядеть отраженные в зеркале ноты, он заиграл, и все услышали ту же самую странную музыку будущего, которую прежде якобы играло отражение Маха. Да, действительно, на редкость, на редкость, на редкость занятно.

III

Дедушка уже не сидел нога на ногу: он завороженно слушал. Но хотя профессор еще продолжает свои удивительные опыты, я покину его, а также господина с лысеющим затылком, студента, который, возможно, тоже был гением, и девушку с красным цветком в высокой прическе (которая, возможно, станет моей бабушкой, и тогда мой дедушка запомнит этот вечер на всю жизнь). Мы никогда больше их не увидим. Все это останется незавершенным — хотя на самом деле давно завершено и забыто. И я оставляю их всех там, в Немецком офицерском клубе, в далеком 1871 году.

Когда я сам позапрошлый раз был в Праге, в пятницу 27 декабря 1968 года (мой отец к тому времени тоже умер), в моем распоряжении было всего несколько часов. Я был проездом на Кубу — законную наследницу Парижской коммуны — и в ожидании самолета решил прогуляться по городу. Было пасмурно и холодно. Дни между Рождеством и Новым годом — это своего рода ничейная территория, где никто не знает, чем заняться. В сером тумане прохожие торопливо двигались по сумрачным извилистым улицам, крупные снежинки опускались на убогие рождественские елки, кое-где все-таки стоявшие вдоль тротуаров. Красные звезды с золотым серпом и молотом излучали грозную силу со стен общественных зданий. В светлой летней одежде, рассчитанной на тропики, откуда я собирался вернуться как раз к весне, защищенный только своим неизменным голландским зонтиком, я переходил Карлов мост. Чехи в громоздких пальто и больших меховых шапках порой смотрели на меня так, как будто уже примирились с непостижимостью мира. Дома, в Амстердаме, я в последние дни следил за полетом «Аполлона-8», в котором люди впервые, преодолев силу притяжения Земли, облетели вокруг Луны. Взглянув на часы, я, к своему изумлению, убедился, что ровно через три минуты спускаемый аппарат войдет в плотные слои атмосферы над Тихим океаном. Я решил пережить знаменательное мгновение, стоя здесь, на мосту.

У статуи святого Непомука, которого как раз на этом месте сбросили в воду — а сейчас на его голове наросла снежная шапка, — я остановился и стал ждать. Я дрожал от холода — я ведь был все равно что голый, — но не боялся простуды. Падая во Влтаву, крупные снежинки таяли и становились частью реки. Под тучами, на Земле, тихо лежал вокруг город, украшенный колокольнями церквей, на холме — безучастный Град с обнесенным каменной стеной собором.

Через три минуты я двинулся дальше, зная, что сейчас на другом краю Земли, там, где в разгаре лето, спускаемый аппарат вошел в атмосферу над голубым океаном, словно чиркнула головка спички вдоль коробка, со скоростью 33 М.

Напечатать Напечатать     epub, fb2, mobi