<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?>
<FictionBook xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink" xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0">
  <description>
    <title-info>
      <author><first-name>Викентий</first-name><last-name>Вересаев</last-name></author>
      <book-title>На эстраде</book-title>
    </title-info>
  </description>
  <body>
    <section>
      
<p>Большая зала была ярко освещена. На широкой эстраде, за столиком с двумя свечами, сидел писатель Осокин и, напрягая слабый голос, читал по книге отрывок из своего рассказа. Зала была переполнена публикою, но в ней было тихо, как в безветренную сентябрьскую ночь в поле. Когда Осокин отводил взгляд от книги, он видел внизу смутное море голов и сотни внимательных глаз, устремлённых на него…</p>
<p>Осокин был бледен. Читал он неразборчиво и плохо, и на душе у него было странно: он читал самое задушевное и дорогое для него из всего, им написанного; перед ним живьём находился тот невидимый, далёкий читатель, которого ему так всегда хотелось увидеть; а между тем то, что читал Осокин, в его собственных ушах звучало чуждо и фальшиво, а слушатели казались совсем не теми читателями, для которых он писал.<br />
<span id="more-774"></span><br />
Ему все больше хотелось поскорее кончить. Он стал пропускать одни фразы, комкать другие. Вот, наконец, абзац, отчёркнутый синим карандашом… Конец!</p>
<p>Осокин закрыл книгу и встал. Море голов сразу всколыхнулось, со стен и с потолка с оглушительным треском как будто посыпалась штукатурка: это загремели рукоплескания. Осокин неуклюже поклонился и, кусая губы, с бледным, злым лицом, вышел через маленькую дверцу в «артистическую».</p>
<p>Из залы неслись рукоплескания. Перед зеркалом молодая декольтированная дама, которой предстояло петь после Осокина, дрожащими от волнения руками оправляла причёску. Отыгравшая уже толстая дама-пианистка внимательно смотрела на Осокина. За столом с закусками распорядители угощали и занимали артистов и артисток.</p>
<p>Господин средних лет, с черною бородкою и в золотом пенсне, подхватил Осокина под руку и, оживлённо говоря что то, сел с ним на диван. Осокин не знал, где и когда познакомился с господином, но тот держался с ним как хороший знакомый.</p>
<p>— С успехом!.. Вот это так успех! — говорил господин. — Слышите, как беснуются? Никому так не хлопали!.. Нужно выйти, раскланяться.</p>
<p>— Ну их к черту! — сердито ответил Осокин.</p>
<p>— Нельзя, Сергей Васильевич, нельзя! — произнес господин с улыбкою, с какою обращаются к милым, но ничего не понимающим детям. — Как-никак, а нужно уважать публику.</p>
<p>В артистическую вбежал распорядитель с розеткою в петлице.</p>
<p>— Всё вас зовут, кричат! — с почтительною улыбкою обратился он к Осокину.</p>
<p>— Пускай! Я не пойду! — упрашивающе сказал Осокин.</p>
<p>— Нет, нет, нет! Нельзя, никак нельзя! — неумолимо воскликнул господин в пенсне, шутливо взял Осокина под руку и заставил его встать.</p>
<p>Распорядитель приятно и почтительно улыбался.</p>
<p>— Барышни всю воду распили по глоткам из стакана, из которого вы отхлебнули во время чтения, — сказал он.</p>
<p>— Вот бабье! — презрительно усмехнулся Осокин, и углы его губ самодовольно задрожали.</p>
<p>Он вздохнул и пошел на эстраду. Зала загремела и заревела. Публика покинула места, теснилась вокруг эстрады и на самой эстраде. При входе Осокина толпа раздалась. Он видел вокруг свежие девические лица с устремленными на него блестящими, восторженными глазами.</p>
<p>— Осо-о-окин! Bis! — зычным басом кричал высокий студент, старательно и оглушительно-громко хлопая в ладоши.</p>
<p>— Bis! Bis! Осокин! — звенели женские голоса, и девушки хлопали, стараясь хлопать громче.</p>
<p>Осокин с сдержанною улыбкою неуклюже кланялся. Когда он повернулся, чтобы уйти, девушки загородили ему дорогу и, смеясь, продолжали хлопать и кричать «bis!». Распорядитель высунулся и протянул Осокину книгу.</p>
<p>— Браво! Браво! Bi-i-i-is! — радостно и еще сильнее закричали кругом.</p>
<p>Осокин, улыбаясь, развёл руками и покорно раскрыл книгу.</p>
<p>— Шш-шш-шш!.. — понеслось по зале.</p>
<p>Он помолчал, сделал серьёзное лицо и стал читать из книги другой отрывок. Теперь то дорогое ему и задушевное, что было им написано, казалось Осокину красивым и эффектным, и он гордился, что мог так написать; публика стала близкою и милою, и в то же время он испытывал к ней снисходительно-презрительное чувство.</p>
<p>Овации и вызовы тянулись долго. Осокин читал ещё три раза и, наконец, объявил, что у него нет больше голоса. Только тогда публика стала понемногу утихать.</p>
<p>На эстраду вышла декольтированная певица, с трубочкою нот в руках, в сопровождении аккомпаниатора во фраке.</p>
<p>Dans le printemps de mes annees</p>
<p>Je meure, victime de l’amour…<sup>1</sup> —</p>
<p>______________<br />
<sup>1</sup>В весну своих лет я умираю жертвой любви (франц.).</p>
<p>запела она. Осокин вместе с господином в золотом пенсне прошел через значительно обезлюдевшую залу в буфет. Здесь было людно и шумно.</p>
<p>— Что ж, чайку, что ли, выпьем? — сказал Осокин. — Займите местечко, а я пойду чай добывать. Тут лакеев не полагается.</p>
<p>Вокруг длинного стола теснилась толпа; стол был заставлен стаканами и тарелками с бутербродами; за самоваром две распорядительницы разливали чай. Осокин вмешался в толпу и стал осторожно протискиваться к столу. Окружающие почтительно косились на него и давали дорогу; Осокин делал вид, что не замечает обращённых на него взглядов, и старался держаться так, как будто и не подозревал, что кто-нибудь из окружающих знает его.</p>
<p>— Виноват! — с особенно предупредительною и извиняющеюся улыбкою говорил он, если задевал кого локтем или загораживал дорогу выбирающемуся из толпы.</p>
<p>Наконец Осокин добрался до стола и попросил два стакана чаю. Стоявшая рядом девушка в голубой кофточке, перетянутой широким кожаным поясом, обернулась на звук его голоса, узнала Осокина и, сделав безразличное лицо, быстро отвернулась. Распорядительница налила два стакана; Осокин потянулся к ним мимо своей соседки. С тем же неестественно-безразличным лицом девушка взяла стаканы и передала их Осокину, своими озабоченно нахмуренными бровями показывая, что ей до него нет решительно никакого дела. И вдруг, в последний момент, когда Осокин брал из ее рук стаканы, девушка вспыхнула, в ее детски-ясных глазах мелькнуло радостное смущение, и она быстро опустила глаза.</p>
<p>Осокин, скрывая улыбку, сел со стаканами к столику, где уже занял два места господин в пенсне. Подошли знакомые. Осокин разговаривал, чувствуя устремлённые на себя со всех сторон внимательные взгляды. Эти взгляды совершенно парализовали все его обычные, естественные движения; тело стало пружинным, как у автомата. Осокин наблюдал за собою и с отвращением прислушивался к счастливому, довольному смеху, дрожавшему в глубине его груди.</p>
<p>Напившись чаю, они пошли в залу послушать балалаечников. Осокин переходил из рук в руки, с ним знакомились наперерыв. Господин в пенсне сообщил ему, что с ним желает познакомиться графиня Энтведер-Одер. Он подвел к ней Осокина. Графиня усадила его рядом с собою и, играя лорнетом, заявила, что она «большая поклонница его прелестных произведений» и что давно искала случая познакомиться с ним.</p>
<p>Часы шли. Осокин ходил по залам с скромно-приветливым видом принца, соблюдающего всем известное инкогнито. Он чувствовал этот свой скромно-гордый вид, и отвращение все больше охватывало его. Но овладеть собою он не мог, и ноги против воли ступали по паркету с какою-то нелепою торжественностью. А кругом все по-прежнему — эти сотни устремлённых на него почтительно-внимательных, любопытствующих взглядов.</p>
<p>На Осокина вдруг нашло странное настроение, которое иногда в людных местах неожиданно находило на него. Как будто что-то спало с его глаз, и все люди, даже близко знакомые, вдруг стали новыми, с какими-то странно-чуждыми и все выдающими лицами. И он с удивлением приглядывался к этим лицам и видел ярко отпечатанный на них душевный холод и беспросветное довольство собою. Что тянет этих людей к нему, и кто это сам он — этот мелкий, тщеславный человечек, гордящийся красотою и увлекательностью своего припечатанного к бумаге чувства?.. Осокин все сильнее чувствовал, что между ним и окружающими есть какая-то крепкая, тайная связь, есть безмолвное соглашение, которое каждый держал про себя и ни за что не высказал бы другому.</p>
<p>Вечер кончился. Толпа густым потоком повалила к выходу.</p>
<p>Осокин спускался в толпе по лестнице. Вдруг наверху, около перил, какой-то молодой, сильный мужской голос крикнул на всю лестницу:</p>
<p>— Осо-окин!.. Ура!</p>
<p>Словно искра пробежала по всей веренице; раздался взрыв оглушительных рукоплесканий.</p>
<p>— Осо-окин!.. Осокин!..</p>
<p>Осокин, бледный и растерянный, остановился на площадке лестницы. Со всех сторон кричали:</p>
<p>— Спасибо!.. Спасибо вам!</p>
<p>Закусив губу и тяжело дыша, он молча смотрел на рукоплескавших и слушал обращённые к нему крики.</p>
<p>Рукоплескания становились гуще, сильнее и настойчивее. Толпа, спускавшаяся с площадки дальше по лестнице, остановилась и оборотилась к Осокину, загораживая ему дорогу. Все как будто ждали, чтоб Осокин сказал что-нибудь.</p>
<p>Осокин все больше бледнел и молча, не кланяясь, смотрел на кричавших. Что ему было сказать? Он знал, что в таких случаях следовало говорить; дрожащим от волнения голосом он должен был объявить, что эта минута — лучшая в его жизни, что она составляет самую высшую награду за его труд. Но Осокин чувствовал, напротив, что эта минута — нечто ужасное, что она болезненно-ярко осветила перед ним все те сомнения и колебания, которые давно уже нарастали в душе.</p>
<p>Глаза его блеснули. Он вскочил на подоконник и стал говорить.</p>
<p>— Шш-шш-шш!.. — нетерпеливо понеслось по лестнице. Вокруг стихло.</p>
<p>— Господа!.. — начал Осокин, задыхаясь. — Я вижу, я всем вам очень чем-то угодил. Мне хотелось бы выяснить, чем именно заслужил я те восторги и овации, которыми вы сегодня так щедро осыпали меня… Идёт великая рать бойцов на великое освободительное дело. Я — рядовой этой рати, ну, может быть, один из ее… барабанщиков, что ли? Но разве такие почести, какие вы сегодня воздали мне, выпадают на долю простым барабанщикам? Нет, дело тут в чем-то другом… За что же вы благодарите меня? За «чудные звуки», за наслаждение, которое я даю вам своими… «прелестными произведениями»? В таком случае, господа, вы ошиблись адресом. Идите к тем, для кого эти «чудные звуки» составляют цель и высшую правду; для меня же они — высшая ложь, самое ужасное проклятие искусства, и благодарить меня за доставляемое наслаждение — это злая насмешка или обидное признание моего бессилия. Я вовсе не хотел доставлять вам наслаждение, — я хотел вас мучить, терзать… Но нет, вы и не скажете, что благодарите меня за доставляемое наслаждение — по крайней мере большинство из вас. Вы благодарите меня, конечно, за те «чувства добрые», которые я пробудил в вас великою силою искусства.</p>
<p>Да, сила искусства велика, но сила его — вовсе не в способности пробуждать «добрые чувства». Проклятая и развращающая сила искусства заключается в том, что оно самым невероятным образом перерождает и уродует всякое чувство, всякое душевное движение, вызываемое действительностью. Художник замахивается на жизнь бичом, но в момент удара бич его превращается в мягкую гирлянду душистых ландышей. Он подносит к людским сердцам огонь, способный зажечь и двинуть камень, а людские сердца в ответ начинают тлеть чуть тёплым огоньком мягкой и бездеятельной душевной потрясенности. Подобно буферу вагона, искусство даёт человеку возможность легко и приятно переживать все самые тяжёлые душевные толчки. И вот за это-то буферное действие искусства вы, в действительности, так горячо и благодарите нас… Господа, будем говорить начистоту! Конечно, вас привлекает и захватывает в нас не красота. Что красота! Мы вам даём возможность переживать чувства посильнее и поприятнее чисто эстетических. Вы переживаете с нами два самых высших счастья, какие только знает жизнь, — счастье борьбы и счастье все-захватывающей любви к человеку. И как дёшево можно от нас получить это счастье — для этого не нужно ни бороться, ни любить! Притом счастье это, обработанное нашими руками, так гладко, тепло и комфортабельно! В жизни оно гораздо более шероховато и более жгуче. Раненый боец, уверяю вас, совершенно не замечает своей красивой позы, а только ощущает ужасно неприятную боль в ране, когда человек гибнет в правой борьбе, он вовсе не окружен тем всеобщим сочувствием, которое возбуждается к нему в читателях нашим изображением этой борьбы.</p>
<p>О, счастье их велико — счастье побеждённых и измученных, но горячо верящих в грядущую победу… Но это счастье отличается от вашего счастья больше, чем лесной пожар от потрескивающего в камине мирного огонька. Есть они, есть эти люди, суровые и бодрые, но — неужели это случайность? — как раз для них-то мы совершенно ненужны и в лучшем случае представляем лишь приятный десерт. А за десерт кто же станет так восторженно благодарить! Так благодарят лишь за хлеб, дающий жизнь… И вы благодарите нас именно за даваемую вам жизнь, которой нет в ваших собственных душах, за ту сытость, которую вы испытываете благодаря нам. Но ведь эта сытость — язва, насмерть убивающая душу, и получать за нее благодарности — самое тяжкое оскорбление!.. Что можете вы еще пережить в жизни? Художники — начиная с Толстого, Гюго, Достоевского и кончая нами, малыми — дали вам легко и приятно пережить все самые тяжёлые душевные катастрофы. И вы ими пресытились. Вы устали бороться, не боровшись, вы устали любить, не любивши. Вы всё пережили бездеятельным чувством, — и что же дивиться, что в суровой жизни вы скисаетесь быстрее, чем молоко во время грозы?</p>
<p>«Все это жестоко и несправедливо, — скажете вы. — Мы чувствуем светлые искры, зароненные в наши сердца, и за эти-то искры и благодарим»… Но в таком случае позвольте, господа! В чем же проявились эти возженные искры? Чем заслужили вы право благодарить за них и… и чем заслужил я право принимать ваши благодарности? Это-то последнее, может быть, самое важное из всего; самое важное то, что здесь мы с вами тесные союзники. Жизнь вызывает в нас порыв броситься в битву, а мы этот порыв претворяем в красивый крик и несем его к вам… Давно сказано: «Слово писателя есть его дело». Может быть! Но суть-то в том, что дело это все-таки остаётся лишь словом, и в душе мы с вами прекрасно понимаем всю чудовищную неестественность этого дела-слова. Понимаем и молчим, потому что так выгоднее и приятнее. Там внизу дико бурлит и грохочет громадная жизнь. Наши арфы отзываются на этот грохот слабым, меланхолическим стоном и будят гармонический отклик в струнах ваших душ. Получается нежная, прекрасная музыка, и на душе становится тепло и уютно. Но неужели же вы не чувствуете, сколько душевного разврата в этой музыке, неужели вы не чувствуете, что принимать за нее благодарности стыдно? Нет, господа, простите, — я не совсем ещё потерял стыд, и вашей благодарности я не принимаю!..</p>

									
    </section>
  </body>
</FictionBook>
