<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?>
<FictionBook xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink" xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0">
  <description>
    <title-info>
      <author><first-name>Николай</first-name><last-name>Почивалин</last-name></author>
      <book-title>А война все грохочет</book-title>
    </title-info>
  </description>
  <body>
    <section>
      
<p>В первые я увидел его лет десять — двенадцать назад.</p>
<p>Не мешая, он стоял в булочной неподалёку от дверей, белозубо улыбался и что-то говорил всем выходящим. Я удивленно прислушался: — Всегда, никогда. А птицы летят. Самому комдиву доложу. Праздник, выходит. Потому, что не пришли…</p>
<p>Все это было произнесено подряд, без всяких пауз, на одной, какой-то доверчивой и доброжелательной интонации. Не смея почему-то ни уйти, ни остаться, я без надобности перекладывал в сумке хлеб и батоны, с жутковатым любопытством поглядывал на этого человека. Если б он даже молчал, все равно невольно привлек бы внимание. Видом своим: у него были чёрные блестящие волосы с белыми висками и совершенно юношеское розовое лицо; одеждой своей: незастёгнутое короткое пальтецо — в конце войны да и после неё такие шили из английских шинелей, перекрашивая их; трикотажные шаровары и высокие солдатские ботинки с сыромятными ремешками вместо шнурков. Наискосок, через плечо, на скрученной тесёмке висела холщовая котомка: побирается, что ли? Оказалось — нет. Жалостливо вздыхая Господи, воля твоя! — бабка подала ему сдобную булочку, — все так же белозубо улыбаясь, он отложил булочку на стол для покупок, быстро произнёс несколько бессвязных фраз. Из-под крылатых бровей темно-карие глаза его смотрели, ни на чем не задерживаясь, — мимо всего и бездумно.<br />
<span id="more-1793"></span><br />
Показавшаяся в торговом зале заведующая булочной, с которой я, как завсегдатай, раскланивался, объяснила: — Офицер — на войне его так… Девчонки мои приветили его разок — чаем напоили. Вот он теперь и ходит.</p>
<p>То несколько дней подряд, то с месяц не показывается. Он тихий так. С матерью живёт. — В белом халате, немолодая и полная, она помолчала, жёстко, горько ли поджав бледные некрашеные губы, позвала: — Вася, иди чай пить.</p>
<p>Словно только и ожидая приглашения, человек часто и мелко закивал, радостно зачастил:</p>
<p>— Чай, чай, чай, чай! — Он проворно растянул холщовую котомку, извлёк из нее зелёную эмалированную кружку. И негромко, каким-то ребячьим голосом запел:</p>
<p>Бропя крепка, и танки наши быстры!..</p>
<p>Меж лопаток у меня потекли холодные мурашки; я выскочил из булочной, не узнавая погожего майского утра — зелёного, солнечного, с бесшабашным птичьим ликованием: все вдруг утратило свою яркость, странно поблекло, притихло, в ушах и где-то ещё внутри звучал, не отпуская, один-единственный ребячий чистый голос, бесстрастно и бездумно поющий о крепкой броне и быстрых танках. Как отчётливо помню и это ощущение: собственные радости, огорчения и заботы показались незначительными, досадно мелкими, даже — неприличными…</p>
<p>Потом я видел этого человека ещё несколько раз; однажды летним воскресным днем встретил его на центральной улице: в легкой рубахе навыпуск, в мягких тапочках, с неизменной, через плечо, холщовой котомкой, он шел, непрерывно говоря и улыбаясь, и оживленная нарядная толпа, затихая, послушно расступалась перед ним. В булочную я стал ходить не утром, а попозже, когда его уже там не бывало — убедив себя, что по времени удобнее, а на самом деле, следуя эгоистичному и разумному инстинкту самоохранения, без чего, вероятно, жизнь была бы и немыслимой…</p>
<p>…А сегодня в булочной я буквально налетел на него — сразу же узнав и одновременно, в ту же первую секунду, засомневавшись: он ли? На нем было памятное пальтецо-шинелька, те же неизносимые солдатские ботинки, зашнурованные сыромятными ремешками, та же, наконец, холщовая, с кружкой, котомка через плечо, но некогда глянцево-черные волосы, только с висков побелённые, серебрились так густо, что казались теперь грязносерыми. И тем разительнее выглядело его лицо — по-прежнему молодое, по-юношески свежее, с доверчивой ложбинкой на подбородке. Он, как обычно, улыбался и, сверкая великолепными зубами, говорил, говорил, вовсе не заботясь, есть кто рядом или нет.</p>
<p>Девчата-продавщицы в нашей булочной много раз за эти годы менялись, а заведующей работала все та же полная, нынче уже пожилая женщина, запоздало начавшая пудриться и краситься.</p>
<p>— Что ж, Вася, пойдём чай пить, — устало и ласково пригласила она и осведомилась у стоящей рядом старушки в темной шали: — Может, и вы, Анна Трофимовна?</p>
<p>— Благодарствуй, голубушка, — кротко отозвалась та, кручёные кисти ее старинной шали при лёгком поклоне дрогнули, качнулись. — Я уж тут подожду.</p>
<p>Довольно бормоча, Василий ушёл с заведующей, неся в одной руке ушанку, а в другой наготове зелёную эмалированную кружку; проводив их взглядом, старушка вздохнула, задержала на мне светлые, размытой синевы глаза, окаймлённое краями тёмной шали, лицо ее было рыхло, изрезано морщинами.</p>
<p>— У каждого, похож, своя кручина, — простои раздумчиво сказала она, имея в виду, как почему-то показалось мне, и привечавшую Василия заведующую булочной, а возможно, и многих других: ибо, в самом деле, разве мало вокруг людей, у которых при внешнем благополучии тоже есть свои горести, свои боли?</p>
<p>— Лечить вы его не пробовали? — спросил я, чувствуя, что уйти сейчас нехорошо.</p>
<p>— Да как же, как же! — попрекнула она за такую несуразицу. — Куда не ездили, где не лежал! И бодрить уж перестали: никакой надежи.</p>
<p>— Отчего это у него?</p>
<p>— Известно отчего — от фронта. Дружок приезжал, — говорил, в газете описывали: прыгнул он на своем танке с самой кручи. Фашистов этих подавил — видимо-невидимо! Орден дали. — Потемневшие, налившиеся давно растраченной, выплаканной синевой глаза старушки померцали, засветились гордостью и снова, как выключенные лампочки, погасли. — Вытащили — как мешок с костями.</p>
<p>Руки-ноги срослись, а самое-то главное — не вертается.</p>
<p>Было то, может, всего и осталось, что к людям да на люди манит. Как сюда вот. И ведь не в обузу — нет!</p>
<p>У него и посудинка своя, и сахару завсегда два кусочка с собой берет. Побудет тут — вроде у него что и отмякнет.</p>
<p>Всю ночь без малого спокойно спит. А так ведь — ходит, бродит, говорит! Исказнишься вся, вникая: ни одного ведь словечка не разберешь, все мимо да врозь. Разве что когда брить его начнёшь, тогда только мало—мальски разумное и услышишь. Это уж я точно приметила. Усадишь его, простынкой закроешь, станочек его безопасный соберёшь, щеки намылишь, — он строговато так и окликнет: «Андреев, — полубокс». Парикмахер это у них там, сказывали, был. Андреев-то. Опять же — побреешь, полотенцем ототрёшь его, ровно вскинется: «Лиза — пришла?» И разборчиво, говорю, все!..</p>
<p>— Девушка, — подсказал я.</p>
<p>— Была когда то, да вся вышла. — Старушка слабо, грустно покачала головой, с ней легонько покачались и крученые кисти шали. — Служила доктором в части у них.</p>
<p>Узнала от его дружка, от Степы, — прилетела. Сейчас-то она профессор, в Ленинграде живёт, на пенсию уж скоро, говорит, — внуки большие. Целый день с ним просидела.</p>
<p>Все ему брови гладила. Они у него видали какие — разлетистые. Гладит, гладит, говорит ему чего то, в лице-то у самой — ну, скажи, ни кровиночки. А он только разочек — застонал, что ли, ровно ему больно стало. И опять все эдак же — смотрит напрямки и не видит ничего. Смеётся и все лопочет, лопочет — как маленький. Утром прилетела, а сразу после обеда такси заказала. Опять же на самолет. «Анна Тимофеевна, — говорит, — родная моя, простите, не могу! Если что понадобится, куда определить потребуется пожалуйста, все сделаю!..&#187; А что тут сделаешь, — кто сказал бы?..</p>
<p>Сухие, огромные, какие-то стылые, предзимние — как низкое небо перед первым трудным снегом — глаза старушки смотрели так прямо, требовательно, в невыразимой муке своей, что я поспешно отвернулся.</p>
<p>— Господи, прости ты грех мне великий, — кротко вознесла она жалобу, рыхлое, раскроенное морщинами лицо ее порозовело. — Может, легче ему было, если б лёг он, как другие, — под памятником?.. Об одном молю: чтоб продлились дни мои. Помру — кому он без меня нужен будет.</p>
<p>Я хотел возразить, запротестовать, потому что все это было не так, неправда, несправедливо, наконец; и смолчал, словно подавившись, растерянный перед ее особой правдой. Да, что бы с ней ни случилось, танкист-фронтовик, инвалид Великой Отечественной никогда не останется без внимания, никогда не кончит тем, чем в его положении могли бы кончить и кончают в другом мире, на трех четвертях земного шара! Да, понадобится, к нему примчится фронтовой друг Степан, прилетит профессор из Ленинграда. Да, его могут поместить в любую клинику, в самую лучшую клинику, в любой специальный пансионат, самый лучший пансионат, где он будет жить, не зная никаких забот, и при всем при этом кому он будет нужен так, как ей матери!..</p>
<p>Словно поблагодарив за что то, может быть, именно за то, что смолчал, не сказал ничего из того, что она уже слышала и еще много раз услышит, старушка поклонилась, тем и отпуская меня. И сама сказала слова, которые я, будь моя воля, выбил бы на памятнике Матери Скорбящей:</p>
<p>— Кому война давно кончилась, а для нас с сынком она все воюет. Все убивает!</p>
<p>В дверях меня настиг ребячий чистый и бесстрастный голос:</p>
<p>Броня крепка, и танки наши быстры…</p>

									
    </section>
  </body>
</FictionBook>
