Главное — пахло пивом.
Сверху лежали самые разнородные запахи: и пыль, и папиросы, и дешевые помадные духи, и пот, и даже острая монашка — амбра, которой, очевидно, с заботой только что накурили; но все эти запахи были на подкладке пивного, — гордого здешнего царя. Он не бросался в нос, он незаметно обвивал и пронизывал, источался из стен этой большой яркой залы. И он был тягучий, мутный, тихо подсасывающий, весь рвотный.
Впрочем, и к нему можно было привыкнуть.
По красным, с золотыми разводами, стенам горели лампы. Хотя заведение было не из плохеньких и дешевых, все же дом стоял на окраине, и дом старый, — электричества не было. Лампы горели под сеточками, ярко, бело до зелени.
Барышни, зная этот свет, румянились осторожнее, нежнее, что было даже модно. А зала казалась такой веселой и пышной от яркости.
В углу играли на рояле. Народу было еще немного. Несколько барышень ходили по комнате, сцепившись руками и откидывая на поворотах длинные хвосты. У окон за столиками кое-кто уже сидел, пили. Что говорили — от бренчащей музыки не было слышно.
Вдруг ввалилась сразу целая куча гостей. Сошлись вместе нечаянно, компании были разные. Несколько чиновников в подвыпитии, но все-таки скромных, которые тотчас же беспрепятственно прошли в дальний угол; за ними — толстый господин в цилиндре набок, большебородый, явно купец из крупных; его окружала своя толпа. Все были сильно пьяны.
Барышни подошли к ним. Купец тотчас же стал глупо орать и дебоширить, и немедленно около него появилась хозяйка, сухая, высокая, как жердь, дама в сером шелковом платье. Она строго и властно сказала:
— Пожалуйста, господин, вы с места в карьер у нас не скандальте. Здесь приличный дом, а не конюшня. Будьте повежливей, а то и об выходе попрошу.
Купец остолбенел от оскорбления, а потом заорал еще пуще, и уже ничего нельзя было разобрать. Один из сопровождавших его подскочил к хозяйке и что-то зашептал, после чего она сбавила тон, стала улыбаться и успокаивать купца. Но он и сам так же внезапно успокоился, как рассердился, умолк, и все они прошли к дальнему столику. Столики друг от друга были отделены жардиньерками с искусственным плющем.
Хозяйка, удаляясь, сказала, однако:
— Пожалуйста, все-таки, чтобы приличнее. У нас гости такие приличные…
За купцовской компанией вышли в дверь два студента-технолога. Домбровский — черный, худощавый, высокий, и Богомолов, низенький плотный блондин с наивным выражением пухлого, розового лица, в очках.
Оба они были навеселе, но Домбровский шел твердо и упруго, а Богомолов уже начал раскисать.
Барышни, которые ходили, сцепившись руками, почти все присоединились к купеческой компании. Туда лакей пронес, растопырив пальцы, много маленьких и больших бутылок.
Барышни, впрочем, выходили все новые. Домбровский, зорко и уверенно оглядев комнату, направился к столику рядом с купеческим, отделенному от него жардиньеркой.
— Чего спросим? Коньяку? Ведь не пива же. Дули-дули… Милочка, — обратился он к подошедшей барышне, — ты какая такая? Я тебя здесь не видал… Присядьте, душенька, мы люди мирные.
Девушка, подошедшая к ним, была совсем молоденькая, с пухлыми губами сердечком, еще робкая. Свежая, немного анемичная.
Она, неловко подобрав пышное платье, присела к студентам.
— А, вот она, королева здешняя! — закричал в эту минуту Домбровский, ловя за платье другую девушку, которая с деловым видом, быстро, проходила мимо. — Виктуся! Прошу, пани! Пожалуйте!
— Цо? — отозвалась девушка в рассеянности, не глядя. Потом взглянула.
— А, пан Домбровский! Ну постойте же, пустите же.
— Не пущу, садись к нам. За тебя только и ездить сюда стоит, ну вот ей же Богу.
Домбровский, обрусевший поляк, в подвыпитии совсем почти терял свою польскую слащавость, хотя в обыкновенное время весьма гордился своим происхождением.
Виктуся улыбнулась, остро и внимательно оглянула залу и, убедившись, вероятно, что ей спешить некуда, все заняты и все прилично, села на стул против Домбровского.
— А я товарища нынче привел, — продолжал Домбровский. — Славный малый, только филозоф и кисляй. Он у вас еще не был. Ты его пригрей. Хотел ему раньше о тебе рассказать, да не пришлось.
Робкая девушка, пришедшая ранее, подвинула свой стул к Виктусе и почти с обожанием подняла на нее голубые, немного водянистые глаза.
Виктуся ласково взяла ее за руку.
— Это Зоренька, подружка моя, — сказала она Домбровскому. — Недавно еще. Дичится еще. А славная девочка.
Домбровский скосил злые, веселые глаза и щелкнул языком.
— Ты опять выискала? А и шельма же ты, Виктуся, прямо каналья.
Виктуся снисходительно улыбнулась и чуть пригубила рюмочку коньяку, стоявшую перед ней.
— Что ж? — сказала Зоренька, туповато и по-детски улыбаясь. — Лучше, что ль, иголкой-то пальцы колоть да век спину гнуть? Человек ищет, где лучше…
Домбровский захохотал.
— Научила! Выучила! Браво! Зоренька, однако, начинала ему нравиться.
— Ничего не научила, а разве не правда? — сказала Виктуся и обернулась к молчавшему Богомолову. — Вы что же не пьете?
Богомолов пил и смотрел на Виктусю. Темноволосая барышня, лет двадцать пять есть, черты тонкие, как у большинства полек, в лице не то ум, не то хитринка. И громадные глазищи, длинно и узко прорезанные, серо-синие, мерцающие. На груди у нее было желтоватое, толстое кружево, которое спереди, глубоко, не сходилось, но это было полузаметно, потому что оно сливалось с нежной кожей.
— Что глядишь? — засмеялся Домбровский. — Понравилась? Не видал таких? Глазищи-то! Сфинкс, брат. Как есть свинке, — прибавил он, пьяно остря и уже под шумок шаля с Зоренькой.
— Вы отчего же у нас не были? — сказала Виктуся, опять обращаясь к Богомолову. Она облокотилась на стол и, положив подбородок на руки, белые, с длинными пальцами, смотрела на студента. — Не приходилось, что ли? Или вы вообще не ездите?
Богомолов откашлялся. Потом сказал:
— Нет, я езжу. Только редко. Поедешь — пьешь, пьешь… Противно. Вонь везде. И у вас вонь.
— Уж без этого нельзя, — сказала Виктуся спокойно. — А мы привыкли, так и не замечаем. Это, может, с воздуху только. Вы пейте больше. А вообще у нас в доме не запущено. Против многих чище.
Богомолов крякнул и не то сурово, не то сконфуженно поглядел на нее.
— Да, вот вы, например… — начал он и не кончил. Прибавил, помолчав:
— Вы давно здесь?
— Здесь? Вторую зиму. Раньше я у другой хозяйки жила. Богомолов залпом выпил свой стакан.
— Нет, я не то… Я хотел спросить, давно вы… в таком по…
— Ах, давно ли этим занимаюсь? Давно.
— Черт! Размазня, богомолка! — закричал Домбровский, обнимая Зореньку. — Завел свое. Ты плюнь на него, Виктуська. Он, чуть выпьет в компании, — и пошел. Уж сейчас, гляди, и вопросик: «Как дошла ты до жизни такой?» Осади его, милка. Небось умеешь?
Виктуся улыбнулась:
— Это часто спрашивают. Это господина Некрасова стихотворение. А ты раньше времени не издевайся, — наставительно заметила она Домбровскому.
Домбровский вдруг обиделся и стукнул по столу рукой.
— Ну-ну. Это еще что? Учить меня хочешь? Не в гувернантки тебя нанимаем. Сволочи вы все, это, положим, верно.
— Ругаться незачем, глупо, — сказал Богомолов. — Но конечно… И вон, — прибавил он как-то грустно.
Виктуся опять улыбнулась, не без тонкости.
— Оставьте, пусть ругаются, — сказала она. — Они устали умным-то быть. Пускай отдохнут. А мы привыкли.
— К ругани привыкли?
— Такая уж работа. Надо снисхожденье иметь. Приходят люди не в себе, почти что без ума, — что ж тут требовать? Позорно, конечно, но что ж поделаешь?
Богомолов немного отрезвел и с любопытством взглянул на Виктусю.
— Что позорно?
— Да вот, что нас же ругают. Здесь, пьяные, — ругаются, а уедут, вытрезвятся — тоже небось доброго слова не скажут. Эх, людье!
Она встряхнула головой и засмеялась.
— И вы туда же… Вонь. Что вонь — это всякий рабочий человек в своей вони трудится. У сапожника одна, у слесаря другая… А жизни-то и я вашей не знаю, а вы об моей что знаете? Вы на работе меня видите. Сапожки понадобились? Потрафлю. Столько-то рубликов будет стоить.
— Дура, — вдруг серьезно сказал Домбровский. — С чем сравнила. То честное ремесло, а вы твари.
Виктуся захохотала ему в лицо.
— Сам дурак, в голове не выросло! Ну ремесло, а чем не честное? Мы не воруем, не грабим, не обманываем. В поте лица трудимся. Вы покупаете — мы продаем. Где же не честное-то? Что чинов да медалей не дают, а еще сволочат за это самое, — так уж это не от нас. Это уж стыд-то не на нашу голову. Небось сами в департаментах сидите, и вони там нет, и медали всякие друг на друга вешаете, а сюда же, за нами, треплетесь; да еще нос воротите…
Богомолов вдруг побагровел и ударил себя в грудь.
— Однако же… — начал он, но Виктуся его перебила.
— Чего однако? Ты думаешь, коли бы вам, а не нам, эта работа была предоставлена, и мы бы вам денежки платили, — не нашлось бы у вас работников? Да сколько хочешь. И брали бы вы денежки, только отличиями бы себя еще награждали…
— Да ведь поганство это! — заорал Богомолов. — Ведь ты любовь продаешь, пойми ты. Лю-бовь!
Вмешался Домбровский. Он кричал на обоих. Виктусю ругал поганкой и хитрой тварью, а Богомолову с визгом доказывал:
— Ну уж это извините-с! Это соломой нужно быть набитым. Баба ты сам, богомолка стоеросовая. Выпятил! Любовь продают! За любовью мы к ним ездим! Как же! — кричал он, надуваясь петухом, с вернувшейся к нему особой польской спесью. — Любовь — тут, брат, честь! Шляхтич о любви в непотребном месте и говорить не станет. А чтоб за любовью ездить… Это уж извините-с! Поезжай сам к девкам за любовью.
Выходила чепуха. Зоренька молчала и робко жалась к Виктусе. Не совсем понимала разговор. Домбровский ей смутно нравился, а Виктории она просто верила, не вникая ни во что.
— Если вы так думаете… — захлебывался Богомолов.
— Молодец, пан! — кричала Виктуся. — Верно! Никто вам любви никакой и не продает. Чего захотелось! Давай, пан, чокнемся. Чтобы без обмана. Ремесленницы, — ну так и знай, а только зачем поганые? С чего поганые? Ведь ты свою погань, пан, поганью не считаешь; это коли другие то же самое, с той же… вот они ее для тебя поганят. Чтобы не другие, а один я. От моей, мол, погани женщина не испоганится. Вот ведь вы куда гнете, подлые. А это разобрать — так, тьфу! Ничего не останется.
Богомолов, надрываясь, кричал ей что-то опять о вони, о грязи, о болезнях, но Виктуся и тут не уступала.
— Скажи, пожалуйста… Болезни. Мы же виноваты! Каждому свое. Табачницы по больницам от чахотки не мрут? А эти, как их, наборщики, — рожи-то, зеленее вина. Видала я. От свинца, говорят. Работаем — от того и больны. Не работали бы, задаром денежки бы шли — и больны бы не были. Нашел чем попрекнуть, здоровенький!
Неизвестно, как бы это кончилось, но в эту минуту из-за жардиньерки, где стоял купцовский стол, раздались дикие вопли и грохот разбиваемой посуды. Музыка примолкла, многие вскочили. Хозяйка металась по комнате и кричала:
— Виктория! Виктория!
Виктуся поспешно встала и тотчас же кинулась за жардиньерку.
Купец, громадный, как шкаф, в длинном сюртуке и светлых панталонах, со взъерошенной бородой, стоял, потрясая опрокинутой бутылкой. Бутылку он держал за горло и недопитое красное вино, как запекшаяся черноватая кровь, хлестало вниз, обливая его манжеты и скатерть. Он раскрывал темный рот и что-то выкрикивал, яростно, непонятно. Отшвырнул от себя уже двоих из компании, которые хотели его успокоить. Барышни все сразу шарахнулись от него, сбились в кучу, одна плакала, он ее, кажется, ушиб.
— Дрряни… — слышно было сквозь поток нелепых грохотаний. — Да я… Да ты… Да я…
Виктуся бесстрашно подскочила сзади и охватила руками купцову шею.
— Верно, коммерсант! Вот люблю! Давай за правду выпьем, чего добро даром льешь? Плюнь на Липку, ну их к…
Купец и опешил, да и на ногах нетвердо держался, а потому сейчас же грузно опустился на стул.
— Тты… откудова еще? — осоловело посмотрел он на Виктусю. — Ты… смотри… Я тебя так выучу… Что… за птица еще?
Виктуся уже сидела у купца на коленях и болтала, не давая ему опомниться:
— Птичка-невеличка, пред тобой и вовсе с ноготок… Выпьем, ваше уважение. Всех зальем. Давай, што ль, бутылку-то. Липка, пошла сюда. Как ты смела невежливость коммерсанту оказать? Кланяйся, прощенья проси!
— Именно… кланяйся… — бормотал коммерсант, сквозь слипшиеся усы глотая вино. — А ты… вон какая… Уважение понимаешь… Поклонится — я прощу… Я прощу…
Липка кланялась, хотя никто, — вероятно и сам купец, — не знал, в чем она провинилась.
Вмешалась компания, принесли новые бутылки. Купец оседал и уже ничего почти не видел, не заметил, что Виктуся соскользнула с его колен, где теперь сидела Липка и пила из его стакана, заплаканная, но тоже что-то болтающая. Купца скоро можно было одеть и вывести, хозяйка уже шепталась с наиболее трезвым из компании. Мир был водворен.
Виктуся, немного запыхавшаяся, шла к столику, где сидели студенты. Она раскраснелась и вытирала платком залитое кружево на груди.
— Фу, черти, — сказала она, утомленно опускаясь на стул. — Разойдется эдакий — натворит тебе делов. Разворотит физики кому не надо, еще с полицией возись.
Домбровский захлопал в ладоши.
— А ловко ты его! Ишь, золото какое! Умница. Дело свое знает. Ведь ее, Богомолка, хозяйки на части рвут. Она, где ни живет, — сама хозяйка. Да, во всех смыслах барышня, куда ни кинь. Слышишь, Богомолка?
Богомолов, не отвечая, сопел и глядел сквозь очки в стакан.
— Что же вы, студент? — игриво сказала Виктуся. — Так в молчанку играть и будем? Спориться довольно, что ли?
Богомолов поднял веки. Виктуся сидела перед ним веселая, уверенная, играя своими красивыми, сине-черными глазами. Потемнев от вина, кружево как будто обнажила засветившуюся сквозь прорезы нежную грудь. Виктуся сделала свое дело в одном месте, спокойно пришла продолжать его в другом. В клубах папиросного дыма, по светло-мутной комнате с красными стенами, бродили какие-то люди, приходили, ходили, толпились, потом сразу вываливались за дверь. Музыка опять забренчала, утишая хриплые голоса и редкие взвизги барышень. Пахло пивом, густо, тяжко, гнило, рвотно.
Богомолов поглядел-поглядел, потом как-то беспомощно взмахнул руками, всхлипнул и заревел, припадая головой к столу и пуская пузыри.
— Это что? Богомолка! — закричал Домбровский, который уже давно сидел на одном стуле с Зоренькой. — Этого недоставало! Через край перелил. Занюнил, черт тебя дери. Чего тебе?
Богомолов ревел. Не громко, но тягостно.
— Грязь… вонь… темнота… пустота… и не понимают… И я не понимаю… Никто не понимает… Ты, Домбровский, тоже вонь… И я вонь… И она вонь… и не понимает ничего. Темнота, пустота… Везде вонь, везде пустота… Ох, жалко. Ох, всех жалко. Ох, не могу, жалко.
И опять припал головой к столу, истекая пьяными недоумелыми и обжигающими лицо слезами.
— Идите уже, идите себе, — сказала тихонько Виктуся, кивая головой Домбровскому и Зореньке. — Ничего, это бывает. Слаб он, и спорился, и вино… это зачастую, ничего…
Домбровский и Зоренька встали, а Виктуся, присаживаясь ближе к студенту и обнимая его лохматую, трясущуюся на столе голову, прибавила с улыбкой:
— Право, ничего… Идите себе… А я уж его утешу.